Но Мадейрос не захотел, чтобы дело на этом кончилось; он вторично написал признание и отдал его верному человеку, который пользовался правом свободного передвижения по тюрьме, и тот отнес письмо в камеру, где сидел Николо Сакко. Позже этот арестант описывал Мадейросу, как Сакко читал письмо, как задрожал, прочтя его, а потом заплакал и слезы ручьем потекли по его лицу. И когда бедняга Мадейрос услышал этот рассказ, сердце его снова переполнилось радостью.
Однако с тех пор прошло много, много месяцев. Мадейрос не знал, какая судьба постигла его признание. Но он знал, что оно ничуть не изменило намеченного хода событий, не изменило ни его участи, ни участи Сакко и Ванцетти. Все они должны были умереть. Он, Селестино Мадейрос, — за преступления, в которых он был виновен, а сапожник и разносчик рыбы — за преступление, которого они не совершали…
Мадейрос встал и подошел к окошечку, откуда ему был виден только что родившийся свет нового дня. В мутном, колеблющемся тумане утра перед ним открывался лишь кусок тюремной стены. Но воображение уносило его далеко за пределы этой стены, и вдруг он почувствовал радость, что сегодня, наконец-то, он будет свободен и душа его унесется туда, где ее ждет справедливый суд. Но радость эта была мимолетной. Она умерла, едва успев родиться, и Мадейрос вернулся на свою койку снова один на один с томящим его страхом.
Он хотел было еще помолиться, но не смог вспомнить ни одной подходящей молитвы. Тогда он сел на койку, опустил голову на руки и снова заплакал. Слезы приходили к нему куда легче, чем молитвы.
Глава вторая
Начальник тюрьмы пробудился от сна. Были такие сны, которые повторялись каждую ночь, как приступ болезни, и почти всегда в этих снах роли менялись, и он, начальник тюрьмы, становился заключенным, а тот, кто был заключенным, превращался в начальника тюрьмы. Теперь, когда он проснулся совсем, уже был день, светило солнце, в окно заглядывал кусок ярко-голубого неба, однако видения его сна — люди, краски и слова — еще казались ему реальнее, чем то, что его окружало в действительности.
Во сне всегда происходил один и тот же спор. Он чувствовал все тот же страх, все то же мучительное бессилие. Он повторял: «Но ведь я начальник тюрьмы!» «Подумаешь! Что из этого?» — «Вы, по-видимому, не понимаете… Я начальник этой тюрьмы». — «Нет, это ты не понимаешь. Мы уже говорили тебе: здесь это не имеет значения. Никакого. Ни малейшего». — «Кто вы?» — «Это тебя не касается. Ты знай одно: сиди смирно и делай то, что тебе говорят. Не бузи». — «Вы, должно быть, не знаете, с кем разговариваете. Вы разговариваете с начальником тюрьмы. Я могу приходить и уходить, когда мне вздумается. Я могу уйти отсюда, когда мне заблагорассудится». — «Ну, нет, шалишь! Ты не можешь уйти отсюда, когда тебе заблагорассудится. Ты не можешь уйти отсюда вообще». — «Нет, могу». — «У тебя мания величия. А величие тут ни при чем, и нам плевать на твою манию. Ты в тюрьме. Делай, что приказано. Заткни глотку, подчиняйся правилам, делай, что тебе говорят, и все будет, как надо».
Так обычно шел разговор. Они не верили, что он начальник тюрьмы. Сколько бы он ни молил, ни убеждал, ни спорил, ни приводил тех или иных доводов, — они его все равно не слушали. В свою очередь они тоже приводили доводы. Однажды во сне его спросили: «Кто решает, задумывает или мечтает стать тюремщиком, надзирателем или даже начальником тюрьмы? Кто? Ребенок хочет стать пожарным, солдатом, доктором, адвокатом, кучером, — но разве хоть один ребенок на свете мечтал когда-нибудь стать тюремщиком?»
Проснувшись, начальник стал раздумывать над глубокой истинностью этого довода. В минуты жалости к себе ему казалось, что люди, которые служат в тюрьме, занесены сюда попутным ветром, что судьба их решилась помимо их желания. Сегодня утром ему особенно хотелось в это верить. Он проснулся с тоскливым чувством пустоты. Во сне он словно что-то утратил и знал, что сегодня он этого уж не вернет. Он настойчиво повторял себе, что такой день, как сегодня, наступил не по его воле.
Размышляя таким образом, он сел на край постели, сунул ноги в комнатные туфли и пошел мыться, бриться и приводить себя в такой вид, какой приличествовал начальнику тюрьмы. Он полоскал горло и причесывался, не переставая доказывать себе, что он, начальник тюрьмы, нисколько не виноват в том, что происходит. И вдруг он понял, что каждый, кто в какой бы то ни было мере причастен, к сегодняшней казни, говорит себе то же самое; каждый хочет снять с себя ответственность. Его роль в этом деле была, так сказать, второстепенная. Он не был ни самым важным, ни самым последним из участников того, что предстояло. Он был начальником тюрьмы до сегодняшнего дня и, без сомнения, останется им и завтра. Волнение понемножку уляжется. Люди ведь обладают бесценным даром забывать. Они могут забыть все на свете. Даже самая искренняя любовь изглаживается из памяти влюбленного, как бы сильно он ни любил. Начальник тюрьмы был в своем роде философом. Ничего не поделаешь, профессиональная болезнь, так сказать, издержки производства! Он знал, что все начальники тюрем философы. Им, как и капитанам на море в прежние времена, самый ковчег, которым они управляли, придавал некую значительность; она их так отличала и от команды и от пассажиров.