Поглядите на меня, губернатор. Разве я похожа на жену убийцы? Разве человек, о котором я говорю, мог безжалостно убить другого человека? За что вы хотите его уничтожить? Каких кровожадных дьяволов вам надо насытить этой жертвой? Что мне вам еще сказать? Я думала и думала обо всем, что мне надо вам сказать, а вот у меня ничего и не осталось, кроме слов о том, как он был нежен, и добр, и кроток; часто в своем саду он мне напоминал Святого Франциска. Знаете, чего он хотел? Он хотел, чтобы каждый человек владел тем же, чем владеет он сам: доброй женой, хорошими детьми и работой, которая всякий день приносит кусок хлеба. Вот и все, чего он хотел. Вот для чего он был радикалом. Он утверждал, что люди на всей земле должны быть так же счастливы, как счастлив он. Вы говорите, он убил? Он никогда не смог бы убить. Ни разу в жизни он не поднял руки на другого человека. Никогда! Вы ведь помилуете его, правда? Пожалуйста, помилуйте его. Я стану на колени и буду целовать вам ноги, сохраните его в живых для меня и для его детей…
Губернатор слушал ее без малейшей тени волнения. Мелкие, правильные черты его чисто выбритого самодовольного лица не отражали ничего. Он слушал вежливо и внимательно и даже не запротестовал, когда сестра Ванцетти разразилась потоком итальянских слов. Человек, сопровождавший ее, переводил слова итальянки, но не мог передать страстной интонаций ее голоса; однако и без того речь Луиджии Ванцетти была исполнена покоряющей, выразительной силы. Она рассказывала, как проезжала через Францию и как рабочие там уговорили ее возглавить шествие десятков тысяч людей по улицам Парижа.
— Они пожелали мне бодрости и удачи; ведь ты, сказали они, придешь к губернатору той страны, где живет твой брат, и расскажешь ему правду о Бартоломео Ванцетти, о человеке с добрым сердцем, чувством справедливости, ясной мыслью и огромным достоинством. Вы думаете, что я одна говорю вам это? Меня послал отец. Отец мой — старый человек. Он стар, как один из тех древних старцев, о которых рассказано в библии, и он сказал мне: ступай в землю Египетскую, где сына моего держат в неволе. Предстань перед лицом сильных мира сего и вымоли у них жизнь для моего сына.
Профессора словно ударило, когда он увидел, что писатель плачет. А писатель из Нью-Йорка плакал просто и открыто, не пряча своих слез; потом он так же открыто вытер глаза и посмотрел в упор на губернатора. Губернатор встретил его взгляд, — это нисколько не смутило властителя штата Массачусетс. Он выслушал все, что сказали ему обе женщины, и так же, как и тогда, когда говорил профессор, помолчал из вежливости, чтобы удостовериться в том, что они кончили свою речь. Потом он заговорил совершенно бесстрастно:
— Мне искренне жаль, что я ничем не могу облегчить вашего горя. Я знаю его источник, — но — увы! — в данном случае закон неумолим. Мне было нелегко взглянуть на события шестилетней давности чужими глазами. Многие свидетели давали свои показания, словно они произносили затверженный урок, а не вспоминали о том, что было в действительности…
Профессор уголовного права не мог больше вынести.
— Я должен уйти, — сказал он писателю. — Понимаете? Я должен уйти!
Писатель кивнул. Они встали и торопливо вышли из комнаты. В коридоре толпились репортеры. Один из них закричал:
— Дал он согласие отсрочить казнь?
Профессор отрицательно покачал головой. Они вышли с писателем на освещенную солнцем улицу, где по- прежнему расхаживали пикетчики. Писатель обернулся к своему спутнику и пожал ему руку.
— Что поделаешь, — сказал писатель. — Таков мир, где мы живем. Не знаю, существует ли какой-нибудь другой мир. Рад был познакомиться с вами. Я буду помнить вас и ваше мужество.
— У меня нет мужества, — жалобно ответил профессор.
Писатель вернулся в ряды пикетчиков, — это ведь было все, что ему оставалось теперь делать, — а профессор уголовного права, тяжело ступая, направился в комитет защиты Сакко и Ванцетти.
Глава одиннадцатая
Не было еще и четырех часов дня 22 августа, когда люди, сотни людей, начали собираться на площади Юнион-сквер, в Нью-Йорке. Одни спокойно стояли небольшими группами, другие медленно прохаживались по площади, третьи слонялись, как потерянные, словно искали что-то, что не так-то легко найти. Здесь же была и полиция.