Выбрать главу

— Хитрая? — удивился Ахилл, — Но почему?

— Да потому что позволяет верить в бессмертие, которое на самом деле есть смерть. Разве дерево может думать: «Я было Хироном, или Ахиллом»? Ну, ладно, мы не можем ведать, что думает дерево. Но если бы моя душа возродилась в осле, то уж осел–то нашел бы возможность как–то дать понять людям, что он разумен… А уж если я возрожусь в человеке, то этот человек должен же помнить, что он был мной. Но нет, история не знает случаев такого воспоминания о чужой душе… разве что в случае безумия, а его, как известно, насылают демоны. Так что же это за бессмертие такое получается? Душа, которая живет, не помня, в ком она была? Выходит, душа как раз и не бессмертна, выходит, ее память умирает, а значит, умирает она сама. Вера в перевоплощение есть просто изощренный самообман, и на деле это вера в смерть, в полное небытие. Так что, нет, мальчик мой, нет. Жизнь здесь, на земле, одна–единственная, а в Царстве теней, куда попадем мы все, уже едва ли можно что–то понять и что–то исправить. Послушай–ка, мясо остывает. Давай поедим, да и пора спать — скоро рассветет.

Некоторое время они молчали, жуя кабанину и кусочки ячменной лепешки. Воду, чтобы запивать еду, черпали чашками прямо из озерца посреди грота, благо недавно прошли дожди, и вода была чистой и свежей.

— А моя мать? — вдруг спросил Ахилл, — Все–таки, могу я быть сыном богини, или нет?

— Тебе очень важно быть сыном именно богини? — спокойно, без насмешки, спросил учитель.

— Совершенно неважно, — твердо ответил мальчик, — Я просто хочу, чтобы у меня была мать.

Рука старика снова легла на его плечо.

— Еще ни один человек не был рожден иначе, как женщиной. И если та, что родила тебя, жива, то ты когда–нибудь сможешь ее найти. А если она богиня, то уж точно не могла умереть. У тебя еще много времени, Ахилл. Научись терпеть. Кстати, у тебя и нет другого выхода.

В эту ночь он впервые увидел сон, который потом приходил к нему много–много раз. Он снова увидел море, спокойное, играющее ослепительными солнечными бликами. На отмели, среди пены и волн, прыгали и гонялись друг за другом дельфины. Они носились, почти задевая дно, то уходя на глубину, то вновь приближаясь к опасному для них мелководью. И среди них, с ними, резвилась и играла девушка. Нагая, прекрасная, как Афродита пеннорожденная в день своего рождения. Ахилл точно знал, что это не его мать. Это была смертная девушка, но она, была прекрасна, как богиня. Он запомнил ее точеные ноги, высокую грудь, полускрытую струями длинных–длинных, черных, как смола волос, ее глаза, синие и жаркие… Да, именно синие и жаркие!

Мальчик проснулся с ощущением счастья, будто море, от которого он столько лет ждал встречи с матерью, вернуло ему невозвратимый долг. Потом он понял, что это был сон, но в нем почему–то осталась уверенность, что эта девушка есть. Не здесь, не сейчас. Но где–то она есть обязательно, и когда–нибудь он сможет увидеть ее наяву.

* * *

— Ты хотя бы сам представляешь себе, ЧТО ты нашел?

— Честно говоря, Александр Георгиевич, нет. Я ни о чем подобном никогда даже не слышал. Я был уверен, что в тот период не создавались такие формы литературных произведений. Вернее, был уверен, что не создавалось никаких. Ведь это так называемые «темные века», время упадка…

— Ага! В тот период. А в КАКОЙ? Ты каким веком датируешь рукопись?

Профессор Каверин сидел совершенно не по–профессорски, верхом на стуле, рядом со своим письменным столом, размерами и мощью более всего напоминающим БТР. Стол был девятнадцатого века, резной, многоящиковый, со «вторым этажом», снабженным множеством полочек и ящичков, с выползающей из–под верхней крышки гибкой деревянной шторой, которая могла при надобности закрыть всю верхнюю часть и саму столешницу, покрытую не красным и не зеленым, а изысканным фиолетовым сукном. Бронзовый с мрамором чернильный прибор, готовальня из натуральной кожи, ампирный подсвечник, в который был очень ловко вделан провод и вставлена лампа, бюсты Платона, Геродота и Ломоносова, стопка книг в возрасте от девяноста до ста пятидесяти лет, часы–хронометр, пепельница черного мрамора… Среди всего этого логически взаимосвязанного хаоса сумасшедшим вторжением времени выглядел компьютер. Его клавиатура дерзко светлела на толстом стекле, лежащем поверх сукна, а из–под нее выглядывали фотографии покойной жены Александра Георгиевича и его дочки, снятой с мужем и сынишкой на белоснежной лестнице Алупкинского дворца. Монитор тускло косился на стоящего рядом Геродота.

Стол был главной доминантой просторной комнаты. Но сейчас главнее был кирпичный камин, потому что он горел, и сполохи пламени, играющие прямо за спиной профессора, делали его фигуру, обтянутую темным свитером, загадочной и фантастической.

Александру Георгиевичу было шетьдесят два года, но он казался моложе, и вообще облик его был далек от классических профессорских стандартов. Он не был ни тучен, ни сухощав, но ладно и хорошо сложен, довольно высок, но не долговяз. К тому же не носил ни усов, ни бородки, ни бородищи, а был гладко выбрит, и его седые густые волосы были подстрижены коротко и ровно, скорее как у спортсмена, а не ученого. Даже очки он надевал только когда в них возникала крайняя необходимость. Зато (и это было уж точно по–профессорски) он курил трубку, шикарную, вишневую, старой, хорошей работы. Был у Александра Георгиевича и кот, тоже вполне профессорский, черный, большой, длинноусый, гордо носивший прозаическую кличку Кузя.

Профессор вот уже шесть лет жил за городом, но свой кабинет в загородном доме обставил точно по образцу городского. Только прежнюю кафельную печь заменил камин.

— Так какой это, по–твоему, век, а, Миша?

Голос у Каверина был тихий, но звучный и какой–то очень молодой. Бывало, он звонил Мише по телефону, в старые времена, когда Ларионов жил с матерью, и та кричала: «Миш! Тебя какой–то парень спрашивает!»

— Век… — Миша смутился. — Я датировал пергаменты веком пятым до нашей эры…

— Ничего подобного!

Глаза профессора сверкнули, он так и подскочил на стуле.

— Ты не побоялся датировать его этим периодом, хотя видел, что пергаменты выглядят новенькими. Сомневался, но датировал. И ты ошибся.

— Подделка? — со смешанным чувством отчаяния и сомнения воскликнул Ларионов.

— Да нет же! — крикнул Каверин, — Нет. Только это не пятый век и не шестой. В то время уже ничего подобного написать не могли. Ты прав, тогда ничего не писали. Это памятник подлинной крито–микенской культуры, и создан он, очевидно, в двенадцатом веке до нашей эры, то есть непосредственно после событий, в нем описанных.

У Михаила закружилась голова.

— Двенадцатый?! Но…

— Мишенька, — очень серьезно проговорил профессор, — вольно или невольно, ты совершил громадное, невероятное открытие. Во–первых, мы столкнулись с действительно неизвестной нам до сих пор формой древнего художественного произведения. И оно подтверждает мою догадку о подлинном уровне развития культуры крито–микенской эпохи. Эти свитки заключают в себе роман, именно роман, написанный стилем и языком, очень близким к нашему времени. Я имею в виду лексику, форму, сюжетное построение… И во–вторых — это, вероятно, подлинное описание событий, ставших первоосновой одного из самых известных и знаменитых мифов древности. Это настоящая история Троянской войны и ее героев.

— Вы думаете? — задал Михаил совсем глупый вопрос и покраснел.

Но Александр Георгиевич, казалось, не заметил ни вопроса, ни смущения своего аспиранта.

— Начало, которое ты успел прочитать и перевести, наспех, но очень неплохо, — оно, это начало, уже дает полное представление, о чем, точнее, о ком и о каком периоде идет речь. Я прочитал повесть целиком.

— Вы успели!? — ахнул Миша, — Я вам привез свитки три недели назад… Ну, чуть больше.

— Я успел уже и перевести больше половины текста, — профессор развел руками и вновь вцепился в спинку кресла, не спуская с Миши пристального взгляда своих светлых глаз, — Я просто не мог ничего больше делать. Позорно взял больничный, хотя до зимней сессии — всего ничего. Я почти не спал. Я кота не кормил больше суток! Нет, это просто фантастика! И я более, чем уверен, что писал это все один из участников, во всяком случае, один из свидетелей всех этих событий.