Я надел шинель — ведь неизвестно, сколько времени мне придется провести ночью в лесу, — а сверху опоясался саблей. Стащив гусарские сапоги, я надел башмаки и гетры, чтобы легче был шаг. Затем я осторожно вышел из дома и направился в лес, чувствуя огромное облегчение, — мне всегда становится лучше, когда проходит необходимость размышлять и наступает время действовать.
Я прошел мимо казарм гвардейских егерей, мимо маленьких кафе, битком набитых военными. Среди множества пехотинцев в темном и офицеров личного императорского конвоя в светло-зеленом я, проходя мимо, видел лазоревые с золотом мундиры моих однополчан. Гусары беззаботно потягивали вино и дымили сигарами, даже не подозревая о том, что предстояло их товарищу. Один из них, командир моего эскадрона, разглядел меня в свете, падавшем из окна, и, громко зовя меня, выбежал на улицу. Я прибавил шагу, делая вид, что не слышу, и он, обругав меня за глухоту, вернулся допивать бутылку.
Попасть в Фонтенбло — дело нетрудное. Отдельные деревья пробрались на улицы городка, как стрелки, идущие впереди колонны. Я свернул на тропку, которая вела на опушку леса, и быстро зашагал к старой сосне. Я уже намекал, что это место мне было знакомо благодаря особым причинам, и благодарил судьбу за то, что в эту ночь меня не поджидала там Леони. Бедная малютка, наверное, умерла бы от страха, увидев перед собой императора. А он мог обойтись с ней слишком сурово или — хуже того! — чересчур ласково.
Над лесом светил полумесяц, и, подходя к условленному месту, я увидел, что меня уже ждут. Под сосной, заложив руки за спину и уткнув подбородок в грудь, взад и вперед расхаживал император. На нем было длинное серое пальто с накинутым на голову капюшоном. Я видел его в этом одеянии во время нашей зимней кампании в Польше; говорили, будто он носил его потому, что капюшон служил прекрасной маскировкой. И в походах и в Париже император очень любил бродить по ночам и подслушивать разговоры в кабачках или у костров. Но его фигура, его манера держать голову и руки были настолько знакомы всем, что его немедленно узнавали, и люди принимались говорить то, что, как они полагали, ему было приятно услышать.
Первой моей мыслью было, что он рассердится на меня за то, что я заставил его ждать, но, когда я подошел, большие часы на церковной башне Фонтенбло пробили десять. Стало быть, я не опоздал, а он пришел слишком рано. Вспомнив его приказ не вступать в разговор, я остановился в четырех шагах, щелкнул шпорами, опустил саблю, которую я придерживал рукой, и отдал честь. Он взглянул на меня и без единого слова повернулся и медленно пошел по лесу; я последовал за ним, держась на том же расстоянии. Раз-другой он опасливо поглядел направо и налево, словно боясь, что кто-то следит за нами. Я тоже осматривался, но даже с моим острым зрением невозможно было разглядеть что-либо, кроме неровных пятен лунного света среди густой, черной тени под деревьями. Слух у меня такой же острый, как и зрение, и раза два мне показалось, что где-то треснул сучок, — но вы сами знаете, сколько звуков ночью в лесу и как трудно определить, откуда они слышатся.
Так мы прошагали больше мили, и я догадался, куда мы направляемся, задолго до того, как мы дошли до цели. Посреди одной из лесных полян стоял громадный расщепленный ствол — остаток когда-то росшего здесь гигантского дерева. Он был известен под именем Аббатова бука, о нем ходило столько всяких страшных историй, что я знаю немало храбрых солдат, которые побоялись бы стоять возле него на часах. Но я, конечно, не верил вздорным россказням, как, очевидно, и император; мы пересекли поляну и направились прямо к старому стволу. Подойдя поближе, я увидел под ним две ожидавшие нас фигуры.