— Брось, слышишь, — все равно скоро в дьявольское пекло попадешь… А там всем одна цена — и ученым, и неграмотным…
Я только что проснулся и продолжал валяться на рундуках. На «Амуре» бьют четыре склянки. В открытые иллюминаторы протянулись полосы предвечернего солнца. Жарко.
Мой сосед справа, радиотелеграфный унтер-офицер Зобов, лежит на животе и занимается физикой. По временам он заносит на бумажку какие-то сложные математические вычисления. На его лысеющей голове — солнечный луч.
— Неужели тебе не надоело это? — спрашиваю я.
Зобов поднимает лобастое лицо, устало смотрит на меня. Широкие ноздри его шевелятся, точно обнюхивают меня.
— Хорошая книга — вентиляция для мозга.
А другой мой сосед, слева, моторист Залейкин, игривый и озорной, как дельфин, отвечает на это:
— Хорошая музыка — отрада для души.
И растягивает свою двухрядку с малиновыми мехами, насмешливо припевая:
У мово у милого
Морда огурешная
Полюбила я его,
Прости, боже, грешная…
Играет гармошка, играет и веснушчатое лицо Залейкина, а в плутовато прищуренных глазах — молодая удаль.
— Облысеешь ты, Зобов, совсем, если не бросишь так заниматься, — говорю я.
— Это не важно, что на черепе будет пусто, лишь бы под черепом было густо.
Подальше от нас, вокруг электрика Сидорова, несколько человек. Он рассказывает им:
— Столкнулся я с ней на улице, с монашкой-то этой. Просит на храм божий. Смотрю — брюнетистая бабенка, статная. Вся черная, точно из дымовой трубы выдернутая. Я ей в кружку — полтинник. Она жмет мою руку, а глаза ми стреляет в меня то залпом, то дуплетом. Приглашаю в трактир. Ломается — неудобно, вишь, ей. Кое-как затащил в номера. На столе — бутылка ханжи и яичница с ветчиной. Я к монашке с поцелуями, а она, разомлевши, молитвы творит: «Ох, господи, прости мою душеньку окаянную». Потом обвила мою шею руками, точно петлю накинула, и шепчет: «Уж больно ты, матросик, горяч, да хранит тебя царица небесная…»
Около Сидорова возбужденный хохот.
Со стороны противоположного борта доносится шум голосов. Это две команды двух подводных лодок ведут между собою шутливую перебранку:
— Вы уходите в море только затем, чтобы на дне полежать…
— Это вы во время похода морское дно утюжите…
— Мы хоть два транспорта потопили, а вы что сделали?
— Не транспорты, а два свиных корыта…
— Попадись вашему командиру неприятель — он затрясется, как бараний хвост…
— Ничего подобного! А вот ваш командир, это — да! Во время сражения нужно команду отдавать, а он пальцем в носу квартиру очищает…
Гавань в напряженной работе — гудит, грохочет, лязгает железом.
Я давно привык к этому разнобою жизни, и мне скучно от него.
Достаю свою тетрадь со стихами. Нет, не пишется. Решаю показать свою поэзию Зобову — он самый умный человек изо всей команды.
— Это ты писал?
— Да.
Зобов прочитывает два-три стихотворения и возвращает мне тетрадь.
— Довольно.
— А что?
— Скучно.
Он зевает с каким-то особым завыванием, так что трещат его скулы и виден большой клыкастый рот. Противно смотреть на него и обидно за себя.
— Ты, Зобов, беспроволочная балда!..
Моя ругань не задевает его. Наставительно, с хрипучей ленью, заявляет:
— Ты пыжился над своими стихами, потел. А настоящий талант должен сам выпирать из человека, как хвосг из павлина.
Я схватил фуражку и, словно ошпаренный, побежал к старшему офицеру, чтобы отпроситься в город.
Сколько еще может быть случайностей в моей жизни? В этот вечер я никуда не собирался уходить с базы. Но случайно дал свою тетрадь Зобову. А отсюда — новое знакомство, новое разветвление в моей душе.
Усиливается ветер. Ворчливо шумят деревья, точно от зависти к облакам, что плывут в небесном просторе, плывут неведомо куда.
Здесь, за городом, в этой роще, я встретился с молодой женщиной. Роста среднего, но проворная, как мадагаскарская ящерица. Брови — два полумесяца, а под ними — два горных озера, манящие синевой. От тоски ли это, но мне до смерти захотелось познакомиться с нею. Подкатываю к ней с правого траверза и барабаню по-матросски: