— Вообще-то и среди белого офицерства тоже были хорошие люди, не все собаки, — вставил Головлев. — Ну, ну, значит, баню она согласилась истопить, а на ужин все-таки не пошла?
Широков бросил докуренную папиросу и шумно сплюнул.
— Да нет, пошла, — разочарованно сказал он.
— Пошла?
— Да. Не знаю, мать ее уговорила или, может быть, подумала, что если не пойдет, так офицер отменит свое обещание. А ей, должно быть, очень хотелось, не так для себя, как для нас, получить этот ливер. Нас она жалела. Утром она угостила меня конфетами, а в полдень принесла целую кошовку ливера и две коровьих головы. Помню, нажарили этой печенки, свежей, душистой, огромную сковороду, и я так наелся, что три дня страдал животом.
— Пожадничал, — усмехнулся Головлев.
— Так ведь до этого на одной картошке сидели. А на четвертый день ночью нас снова разбудила стрельба, и утром вместе со своими дружками к нам в дом вернулся Кузьма.
— Ну? Значит, он не погиб? — оживленно сказал Головлев.
— Нет, не погиб. Он потом рассказывал, что когда за ним гнались кавалеристы, он свернул в переулок. А там стояла пожарная с небольшой вышкой. По деревянной лесенке он взбежал на вышку и лег, притаился, потому что ни патронов, ни гранат у него уже не было. Двое кавалеристов пролетели мимо и понеслись по переулку, а третий заметил его, подскочил к пожарной, спешился и с обнаженной шашкой кинулся по лестнице к матросу. А тот спрыгнул с вышки, махнул на коня и ускакал за угол раньше, чем конник успел снять винтовку.
— Молоде-ец! — с удовольствием засмеялся Головлев и вдруг прислушался. Где-то в сером, еще не совсем развидневшем небе послышалось рыкающее гуденье самолетов.
— Слышите? — сказал он Широкову.
— Да. Это звук немецкий. Надо скрываться, могут заметить.
Головлев посмотрел в небо, но там ничего нельзя было разглядеть. Самолеты шли высоко за облаками. Море сделалось серо-свинцовым. Утренние сумерки рассеивались, редели. Обозначился берег. Гул самолетов стал удаляться, и моряки было успокоились. Но тут Широков заметил на горизонте дымок, и Головлев, выпрямившись, поднес бинокль к глазам...
А в лодке, в кругу своих товарищей, сидел на рундуке скуластый голубоглазый торпедист Верба в синем берете, который делал его лицо круглым, как луна, и, почесывая висок, с наивной задумчивостью говорил:
— Интересно, що зараз гитлеровцы думають, чи думають воны, що о туто мы их пиджидаемо?
— А ты как думал? — отозвался маленький плотный моторист Толстухин, с пухлого лица которого никогда не сходила добродушная улыбка. — Они, брат, тоже не лыком шиты.
— Знаете, хлопцы, — снова заговорил Верба. — Хочется мени крейсер або хоть миноносец до горы ногами перекинуть, так хочется, аж пид ложечкою щекотно.
— Гм! — усмехнулся рыжий и веснушчатый старшина второй статьи Скворцов. — А больше ничего не хочется?
— Хочется, товарищ старшина, — ухмыляясь, отвечал Верба, — хоть який небудь невелычкий орден заробыть. А то ж просто соромно. Вона у кожном письми про орден пытае, а я не знаю що и говорить.
— Кто, жена?
— Та ни, дивчина. Але дуже гарна дивчина! Глаза як полумя, а спивае — забудешь усе на свити.
— И ты не знаешь, что написать? От чудотворец! Да напиши, что орден Ленина получил — и все дела, — весело посоветовал Толстухин.
— Як же ж я напишу? Вона уси газеты читае.
— Пиши. Пока письмо твое дойдет, и орден получишь.