Выбрать главу

Кощеев проверил все галереи, отходящие от бункера. Запер стальные двери на мудреные задвижки. Разжег жаровню.

— Ни креп-жоржета, ни панбархата, — хохотнула Кошкина. — Зато консервов из лягушатины — бери, не хочу.

Кощеев посмотрел на наклейки.

— Не лягушатина. Вот этот с бородавками — трепанг. А этот — вроде наших чилимов, только покрупнее.

От жаровни несло угаром. Пришлось приоткрыть двери — сразу потянуло свежим воздухом.

Кошкина, без шинели, с закатанными по локоть рукавами гимнастерки, ловко вскрывала консервные банки широким японским штыком и ставила их на жаровню.

— Так и быть, рядовой Кощеев, накормлю тебя омарами и самурайскими концентратами. Есть хочешь?

— Солдат всегда есть хочет — закон войны. — Кощеев тоже сбросил шинель, расстегнул гимнастерку. — А ты хочешь музыку?

— Заводи, Кощеев! Веселую!

На стеллажах среди оружия, амуниции, лощеных кирпичиков — сухих элементов Кощеев еще раньше заприметил зеленый ящик. Тонкий провод от ящика уходил в толщу потолка через водопроводную трубу. Кощеев с благоговением убрал крышку — точно «радиоаппарат». По крайней мере очень похоже. Пощелкал тумблерами и переключателями, и в бункер ворвался вихрь звуков: морзянка, голоса дикторов, музыка.

— Оставь! — крикнула Кошкина. — Вот эту оставь!

Мужские приятные голоса пели что-то ненатурально-красивое и ритмичное. Ласково похрюкивали саксофоны, томно и дрожаще стонали гавайские гитары… На бетоне распустились пальмы и агавы. Закатное солнце опускалось в теплые гладкие волны. На горячем песке лежали красивые люди и говорили о любви.

Кошкина присела на край стола и широко раскрытыми глазами смотрела сквозь Кощеева, сквозь толстенные бетонные стены. Кощеев судорожно вздохнул, к самому горлу (с чего бы?) подступили слезы. Он еще раз до боли в груди вдохнул в себя воздух, чтобы слезы не брызнули из глаз. Хотелось разреветься, рассмеяться, хотелось орать во все горло что-нибудь бессмысленное, самому непонятное… Какое все-таки волшебство — музыка, если душа обнаженная и чуткая, а вокруг нет войны и рядом с тобой Василиса Прекрасная, которую чисто по недоразумению зовут сержантом Кошкиной…

Он вдруг увидел свои некрасивые грубые руки, рабочее хэбэ, суконную спираль обмоток на тощих икрах. Увидел всю свою жизнь, уместившуюся на кончике саперной лопаты…

— Сытые поют, довольные! — с тихой яростью произнес он. — Сволочи…

Кошкина вздрогнула, вскинула на него растерянные глаза.

— Почему сволочи?! Разве плохо быть сытым и довольным?

— Ну да. Орать о цветочках и рыбках, когда… когда полмира сидит на могилах… А другая пухнет с голоду.

Потом пела женщина. Должно быть, на вражеском еще вчера языке, но все равно красивом, удивительном…

— Ишь как поют… А нам завидно. — Кошкина по-бабьи скорбно смотрела на него. — А нас зло берет, что сами не умеем, разучились… Хочу всегда такую музыку… Хочу хорошо одеваться, хочу быть красивой и довольной. И чтоб у меня было все — и койка не казенная, и корыто свое собственное, и люлька для ребенка… Разве плохо иметь это?

— Да не о том я! Вот ты жмешь на всю железку, делаешь положенное дело, всю войну прошла, а какая-то сука заграничная в это время жила припеваючи. Чем мы хуже их? Почему не они в рабочем хэбэ, а я? Почему какая-то дура ходит в шелках, а не ты?

— Наверное, кому-то положено все вынести… чтобы другие жили по-людски…

— К чертям собачьим! Боженька ишь как распорядился! А я не согласен!

Она провела теплой ладонью по его плохо выбритой щеке.

— Хватит надрываться. Не умеешь ты с женщиной разговаривать.

Музыка стихла. Кощеев тронул ручку настройки и тотчас наткнулся на родной голос. Женщина-диктор сдержанно рассказывала об учреждении всемирной федерации профсоюзов, о лечении кислородом пулевых ран во Владивостокском военно-морском госпитале.

Все пространство бункера тем временем заполнили вкусные незнакомые запахи. Из вскрытых банок, пузырясь, выливалась жидкость на уголья жаровни. Кощеев поспешно расстелил на столе большой лист бумаги. Мельком разглядев, что это карта УРа, так и прилип к ней.

— Вот это да! — удивлялся он, водя пальцем по лощеной бумаге. — Как здорово! Точно такая же была у лейтенанта…

Кошкина, прихватывая с помощью носового платка отогнутые жестянки, перенесла на стол все банки. Кощеев вытащил из-за обмотки алюминиевую ложку.

— Одной справимся.

— Почему же одной? — в ее руках появилась складная хромированная ложка.

— Подарок?

— Трофей. В немецком блиндаже нашла. И гравировка есть по-немецки: «Из вещей шарфюрера Штрауса».

— Штрауса? Случайно не того, что композитор? Ну, «Сказки Венского леса» и еще что-то.

— Этот — эсэсовец, шарфюрер вроде старшины у них или сержанта.

— Вот бы знать, неужели тому самому композитору Гитлер дал сержанта?

— Ничего удивительного, если тот самый композитор живой, то, значит, обязательно в армию забрали. Сейчас, может, в плену или сгнил давно.

— Хорошо, что успел «Сказки Венского леса» сочинить. Толковый вальсок, особенно в праздник под духовой оркестр. Неужели не слышала?

— Я названий не запоминаю, Кеша. А к чему?

— Да хотя бы вот так поговорить… Ну да ладно, пусть кто-нибудь другой разбирается в эсэсовцах и композиторах. Где у нас рюмки?

Чего-чего, а фарфоровых чашечек и металлических стопок в бункере хватало. Как и всевозможных баклаг и фляжек. Кощеев выбрал чашечки, которые показались ему поглубже, и, сполоснув их спиртным, наполнил.

— Сладковатое, — он постучал по стеклянной баклаге ногтем. — Наверное, генеральское. Слышал я, генералы, хоть наши, хоть чужие, только сладкое пьют. Медовуху, ликеры, настойки всякие…

— Вранье. — Она посмотрела в чашечку, вытащила кончиком штыка невидимую соринку. — Русский в любом звании — русский.

— За знакомство, — он хищно вдохнул в себя воздух.

— За знакомство, — согласилась она.

Они чокнулись чашечками, расплескивая на карту, и выпили. Он тут же наполнил чашечку из другой баклаги.

— А здесь горькая, зараза. Вроде с хиной.

— Ты осторожней… Назад не дойдешь. Вид у тебя — будто бревна на тебе возили.

Он засмеялся. Ему стало очень хорошо. Все здесь принадлежало ему. И Кошкина тоже! Он ел сразу изо всех консервных банок, не замечая вкуса.

— Значит, ты воевала? Даже с немцами?

— И с немцами, и с японцами, Кеша. Было дело — под пулями ползали. И убитым глаза закрывала…

— Не надо… про убитых… Награды есть?

— Есть. Медали… Четыре штуки.

— Считай, что пять. «За победу над Японией» еще будет. В указе сказано: всем, принимавшим непосредственное участие в боевых действиях против японских империалистов…

— Ты все указы назубок знаешь?

— Не все. Только о наградах и о демобилизации. У нас, дальневосточников, с наградами туго. Прямо беда для некоторых. Всю войну просидели в окопах на маньчжурской границе, все ждали — вот-вот грянет, вот-вот полезут. А сидя наград не заработаешь. Боевые награды за боевые раны полагаются, а какие раны у таких оборонных червей? Разве только чиряки да тоска зеленая. — Он отодвинул банку с карты, поискал в цветных линиях, водя пальцем. — Вот, кажется, здесь сопку брали. Опорный пункт… И вот здесь, тоже опорный пункт. А вот где самурайскую пушку раздолбали, не могу найти. Большая была пушка, железа — горы, но все под землей.

— Убивал?

Он помолчал, потом нехотя произнес:

— И что тебя тянет на такие речи?

— Значит, убивал.

— Одного в темноте. Ножом… Гнался за ним по подземному ходу. Сбросил ботинки и гнался. Потом руки долго дрожали… А когда самурайскую пушку искали, короче, отвел мне лейтенант позицию. Сижу один-одинешенек, но с автоматом, а вокруг ночь. Везет мне на потемки… В общем, положил я их тогда много, а сколько, даже днем некогда было сосчитать…

— Другие рассказывают с похвальбой.

— Так то другие. Старшина, наверное?

— Старшина никого не убивал.

— Все-то ты знаешь. — Ему хотелось назвать ее по имени, хотелось говорить о чем-то легком и веселом, но нужные мысли и слова застревали в каком-то фильтре.