Но что-то случилось. Прохлопать какую-то малость Васильев не мог, на то и мастер. Значит, чего-то не знал? Подвернулось что-то совсем новое и неизвестное…
Кощеев, чувствуя себя Васильевым, взял с брезента металлическую трубку, пронес ее через усики заграждений, не желая отвлекаться на неглавное (да и не умел, наверное, как следует справиться с этими волосинками). И начал медленно, по миллиметру, по полмиллиметра вставлять трубку в паз. Тут его будто кто-то кипятком ошпарил. «Вставишь трубку — и рванет! Или вставишь шпильку — рванет!..» На любом движении может ждать сюрприз, коли сам Васильев… Ничего невозможно! Ничего, кроме как отдать богу душу. Но вспомнился удирающий самурай и потом удирающий фельдфебель… Наложил в штаны, но вернулся. Ради безделицы на шелковой веревочке? И ясный щелчок в мине, когда вытянули эту фиговину…
Кощеев положил на брезент трубку и снова начал исследовать взрыватель. Вот и отверстие под ту фиговину-шпильку. И коню понятно — ею можно было бы остановить взрыв, снять со взвода стержень… А сунуть в отверстие другую фигуру — рванет.
Вот он, предел. Вот вершинная мудрость военных паханов. Тебе ли, недотепе в обмотках, ее расколоть? Уж на что был Васильев…
«Вот если бы зима… — подумалось вдруг. — Зимой не все мины срабатывают…» Да, конечно, минные поля положено на зиму переводить — с другими взрывателями, с иной смазкой в них… Залить бы водичкой все эти самурайские хитрости, устроить бы им сибирский здоровый климат.
— Эй, кто там, подойдите! — позвал Кощеев слабым голосом.
Прибежал, топая, рыжий полковник, а за ним — густая толпа понимающих кое-что в саперном деле. «И не боятся, черти…»
— Только надо живей, — сказал Кощеев. — Растопите сургуча, вара или гудрона… Чтобы жидкий был и мог схватиться быстро… И в масленку с тонким носом… Или придумайте что-нибудь такое…
Не переспрашивали, не отговаривали — бросились выполнять, будто это был приказ генералиссимуса. Наверное, поняли, что нащупал солдатик свой единственный шанс… Зарядили несколько приборных масленок какой-то дымящейся дрянью, пахнущей хуже некуда.
— Минут через десять превратится в густую массу, — сказал полковник Кощееву. — А через полчаса затвердеет до твердости камня.
— Засекайте, — прошептал Кощеев.
Чтобы не обожгло пальцы, чтобы не пропала их спасительная чуткость, чья-то добрая душа придумала с кожанками. В спешке отрезали от чьих-то голенищ по кожаному кругляшу и приклеили к раскаленным бокам масленок…
Кощеев медленно вставил носик масленки в отверстие под шпильку, сдавил пальцами плоские пружинящие бока ее… Не рвануло. Хватило одной масленки, чтобы заполнить нутро взрывателя. И вот густеющая масса, пузырясь, полезла из отверстия цилиндра, сжигая все-таки чуткую кожу на пальцах… И время опять скакнуло. Уже не Кощеев, а полковник, пыхтя и потея, расправился с усами заграждений и начал со всей осторожностью бывалого сапера выворачивать главный взрыватель, парализованный напрочь застывшей массой. Слышно было, как крошились и скрипели в витках резьбы ее твердые кусочки…
Кощеев очнулся:
— Подожди… Еще должно что-то быть… Не может быть, чтоб так просто…
— Помолчи, парень, — полковник был сжат в комок нервов и мышц. — Не каркай под руку… — Но все же остановился, передохнул. — Если что и есть еще, так только донный взрыватель. А с донными нас немец научил управляться.
К утру все было кончено. И вот Кощеев — в полушубке с полковничьими погонами, с кружкой спирта в руке. И голоса, голоса…
— В историю вошел, солдатик!
— Главную хитрость микады раздолбали!
— Как тебя хоть зовут? Из какой части, герой?
Составили акт на форменном бланке — об извлечении неизвлекаемости. Подписались офицеры во главе с полковником.
— Держи, солдат, отдашь своему начальству. Орден обеспечен.
Потом захотели подписаться и шоферы, и охрана автоколонны, и случайные пассажиры — фронтовая бригада артистов из Хабаровска. Впервые в жизни специально для Кощеева спели под аккордеон «Когда я был мальчишкой, носил я брюки клеш», — он попросил. Кощеев слушал волнующие слова и даже не прослезился. И силился вспомнить что-то важное. Вспомнил про Хакоду. Сказал, чтобы достали из пропасти и отвезли в Даютай.
А самого его, как генерала, повезли в персональном джипе начальника колонны под охраной двух бывалых гвардейцев-сержантов. Когда огибали Двугорбую, вспомнил о бункере. «Моя подземка! Хоть на день, хоть на час. Разве не заслужил?» И сразу мысли о Кошкиной. Если согласилась на малый бункер, разве не согласится на большой? Сама прибежит, только скажи… И, странное дело, появилась к ней какая-то неприязнь: «Да пошла она подальше!»
Слышно было, как где-то поблизости надрывались трактора, вывозя на «военку» раскромсанную автогеном самурайскую пушку. Когда-то Кощеев на спор лазил в ее жерло.
— Это уже наши, — сказал он сержантам, — сбросьте меня тут.
Усатые гвардейцы, громыхая оружием, обняли его по очереди, расцеловали как друга-земляка. И адреса свои вручили.
— Обязательно приезжай хоть в гости, хоть насовсем. Такую кралю сосватаем!
Еще бы не сосватать. Если бы по Кощей, лежали бы они сейчас, придавленные камнями и автотехникой с ее военным грузом. Одно было бы утешение — по соседству с артистами и аккордеоном…
— Может, и приеду, — сказал равнодушно Кощеев. — Оставьте мне какой-нибудь пугач. А то самураи совсем обезоружили. Стыдно на люди показаться.
Большими хлопьями шел мокрый нестойкий снег, и все вокруг покрылось белым, даже болото, прихваченное ночным морозцем. И по белой пустыне ползал черный клоп, оставляя за собой черные следы. Это Кощеев в дубленом полковничьем полушубке бродил по болоту, сморкаясь, чихая и выкашливая из себя «лихоманку». Снова искал.
Хорошо помнил, как и где спускались с Двугорбой, хотя был с мешком на голове. Запомнил и место, где самураи нагрузились тяжестью, стали пыхтеть, как мулы старшины Барабанова. Должно быть, кто-то ящики приготовил для них в укромном месте. Или сами оставили?
Вот вроде бы то место, у выхода насыпного шоссе из болота. Но никаких лазов, люков, пробоин… Вот и приходится месить грязь, обнюхивая каждую кочку, облизывая каждый камень в основании насыпи. Мимо прополз санный поезд, с визгом скобля полозьями бетон и гальку — с тремя тракторами в ярме. Прикомандированные на время трактористы, слегка знакомые Кощееву, поинтересовались, что уронил, что ищет. Отмахнулся:
— Катитесь дальше. Без вас обойдемся.
Конечно, не понравилось.
— Ты чо, Кощей, с гонором? Начгубом стал?
Кощеев отмахнулся, занятый своим делом.
Но вот обозначилась едва заметная щель между массивных, притертых друг к другу глыб, на которых, как на китах, — «насыпушка» со всеми подкладками. Засунул в щель заточенный конец штык-ножа, подаренного сержантами, вбил его подаренной же гранатой с матерчатым хвостом для лучшего метания — уже не столько трофей, сколько экспонат для удивления мирных жителей после дембеля. И показалось Кощееву, что из щели сквознячком потянуло. Принюхался казармой пахнет. Японским духом! Сломал штык, но все-таки раздвинул глыбы со скрежетом, насилуя какой-то запорный механизм. Снял полушубок и с трудом протиснулся в проем. Темень, тишь и волны спертого, нагретого чьей-то жизнью воздуха. Втянул за собой полушубок — подарок ведь! — и пополз на четвереньках до галерее. Нащупал рельсы, утопленные в бетон, — узкие, вагонеточные, как в угольных шахтах…
Неожиданно уперся в преграду. Ладонями исследовал двустворчатые ворота с железными заклепками. Потом принялся чего-то ждать, поплотнее запахнувшись в полушубок. И опять — ни страха, ни волнения, ни опаски за свою драгоценную жизнь. Вспомнилось почему-то, что для кого-то большой ценностью являются замухрышки, рабы, полные ничтожества… «Вот и купился ты, японский бог. В России-то все наоборот. Истина в обмотках, а Барабанов в сапогах. И товарищ Сталин всегда в сапогах. И блатные жить не могут без „хромачей“…»