— Переживать не надо, аксакал, — жалели его. — А надо уповать на аллаха, милостивого, милосердного…
— Да прибудет с тобою милость аллаха, — зашелестели голоса.
— Хвала аллаху…
— Хвала пророку Мухаммеду…
— Хвала его имени…
Жалкие, униженные, покорные судьбе, они были готовы поделиться своей покорностью как великим благом с любым неудачником, пребывающим в еще большей беде. Они жаждали успокоить чужую душу. Но скажи им, что я милиционер, а имя мое Артык Надырматов, — разорвут вмиг, в какой бы беде я ни оказался.
Старик уезжал. Он сидел на лошади как арбакеш, арба тарахтела следом, высекая искры на пыльных камнях железными ободьями колес. По тому, как скорчился мой дед, я понял — плачет. Острая жалость к нему резанула мое сердце. Может, и вправду больше не увидимся?
Ночью я лежал без сна, глазея на чистые крупные звезды сквозь переплетение тонких извилистых веточек какого-то дерева. Блохи добрались до открытой кожи на шее и руках, принялись жарить, как крапивой. С гор вдоль ручья текли волны холодного влажного воздуха. Дышать им было и больно, и приятно. Из сада слышалось монотонное токование маленькой совки. Шум ручья, голоса людей… — прекрасный мир, а я на его краю…
Провожая меня, начмил товарищ Муминов внушал:
— Обязательно уломай Шанияза Курбанова. Он, конечно, сволочь, враг советской власти, но лечить умеет. Все об этом говорят. Ведь твоя первейшая задача сейчас — перестать харкать кровью…
Какой-то неграмотный лавочник может лечить чахотку, а главврач уездной больницы, образованнейший Владислав Пахомыч — не может. Не удивительно ли? Тут явно что-то не то… И я попытался раздобыть какие-нибудь факты по данному вопросу, тем более что заправлял во всем уезде следственными и розыскными делами.
В пригороде Каттарабата, уездной столицы, я отыскал дехканина, которого вылечил табиб-ака, то есть Шанияз Курбанов. Допросил по всей форме, заполнил десяток страниц протокола. Владислав Пахомыч освидетельствовал дехканина с точки зрения медицины.
— Никаких признаков туберкулеза, то есть чахотки, — сказал он, борясь с изумлением. — Могу только шляпу снять перед народной медициной. Хотел бы я знать, как это им удается. Разузнайте, Артык Надырматович, и человечество поставит вам памятник, как Луи Пастеру. Знаете, кто такой Луи Пастер?
Членов семейства дехканина трудно было отличить от нищих у мечети. Тощие, полуголодные, в рванье вместо одежды, — но трахомные глаза отца семейства блестели радостью, ибо считал себя мюридом Шанияза Курбанова. Добровольно стал его рабом, не по принуждению. Иначе не в силах был выразить всю свою признательность.
Табиб не миловал советских работников, но и к мусульманским начальникам относился не лучшим образом. Известно было, что однажды он отказался лечить какого-то большого муллу, приехавшего со свитой не то из Кашгара, не то из Афганистана. Взбешенный мулла проклял табиба и напустил на него мусульман. Шанияза избили, сожгли его дом, отравили овец и кур. По мулла умер, возвращаясь в свою страну, и темный люд сразу решил, что аллах на стороне табиба… И в моей душе появилось невольное уважение к кишлачному лекарю.
Сонно щурились звезды в хрупких ветвях, утомленно звучали голоса в чайхане. Люди гадали, кого же на этот раз аллах позволит лечить. Пришли к выводу — самых достойных и набожных, которые регулярно видят во сне божий рай. Известно было, что таких достойных каждую осень табиб выявлял в количестве одного-двух, реже трех человек. Иногда не находилось ни одного достойного. Мусульмане уверяли меня, что основной талант Шанияза Курбанова заключается именно в определении близости человека к богу, в степени его безгреховности. Ну, если это так, то мне тут делать было нечего.
А ведь сколько достоинств во мне можно было обнаружить по тем временам! И грамотным я был до невозможности, большие начальники завидовали моим книжным познаниям; и классовое чувство было на месте, в самом центре души; и девки любых национальностей поглядывали в мою сторону, если не знали, что чахоточный… А вот божий рай ни разу не снился. Наоборот, как закрою глаза, появляется апокалипсический огромный череп с лошадиными зубами. Какой-то странный символический образ чахотки? Так или иначе, постоянно чудится, что сжирает меня этот черепок лошадиными зубами, и мучительная мысль — просыпаться уже некому… Детские, конечно, страхи, несерьезная подробность для служебной анкеты лучшего сыщика в уезде. Но сон отшибали здорово. Вот и сейчас… На звезды глазею, блох пугаю, дышу волшебным горным воздухом, приправленным дымком, а ведь с утра сколько сил понадобится!..
Так и пролежал с открытыми глазами до первого намаза. Под кряхтение и бормотание больных людей, сползающих к ручью для омовения, начался новый мой день, пронзительный от ощущений боли и тайны, и надежд…
После утренней молитвы больные собрались возле массивных ворот усадьбы табиба. Рассвет крепчал, проявляя лица людей, трещины на резных украшениях калитки, пыльные колючки у дувала, сложенного из дикого камня и глины. Я разглядывал несчастных, ожидающих чуда, — это были, в сущности, паломники нового божества по имени табиб-ака, который в не столь отдаленном прошлом торговал в уездном городе курагой и солеными косточками.
Стукнула калитка, и перед толпой появился сутулый длиннорукий человек в драной шубе и кавушах на босу ногу. Душа моя не успела екнуть, как по поведению больных я понял — не табиб. Это был его работник Турды. Все наперебой принялись расспрашивать работника о здоровье табиба и всех его близких.
— Слава аллаху, здоровье хозяина всегда очень хорошее, — неторопливо отвечал Турды, одновременно расстилая у своих ног поясной платок гигантских размеров. — У всех, на кого упала любовь хозяина, тоже хорошее здоровье. А святое место в этом году будет…
Он сделал долгую паузу, люди перестали дышать, даже кашель почти стих. Я почувствовал, как мурашки поползли по моему телу.
— Святое место будет в этом году… — повторил работник и снова замолк.
— О, аллах! — не выдержал кто-то.
— На третьем повороте сая! — торжественно закончил Турды.
Вздох облегчения пронесся над толпой. Все принялись благодарить работника за хорошую весть и начали складывать у его ног остатки своих сокровищ. И я положил ячменную лепешку. В святом краю не полагалось есть.
Потом все заспешили по кишлачной дороге, ведущей в горы. Я старался не отставать и вскоре убедился, что были люди куда слабее меня, например, дряхлые существа, источенные собачьим джинном до прозрачной тонкой оболочки. Дорога превратилась в тропу и полезла на крутой склон, поросший арчой и кустарником.
Преодолев первый подъем, я ощутил прилив сил, почти восторг, и красоты природы опять мне стали небезразличны. Я спешил за чьей-то узкой, напряженной спиной, уже мокрой от пота слабости, и сам я был мокрый, хоть выжимай, но поглядывал и вверх, и вниз. На дне ущелья еще было темно, голубовато светился туман, из него проступали небольшие рощицы урючин, черные, будто облитые смолой. А верхушки скалистых гор уже золотило солнце, и облака, повисшие над ущельем, зажглись ярким пламенем. И все вокруг внезапно заиграло осенними красками. До умопомрачения было красиво! Особенно багрово-красные урючины на месте черных теней. Сюда бы художника, чтобы урючины нарисовал и туман, и свободные от камней участки зелени, и эти чудесные облака… Знал я одного художника-богомаза, писал он иконы и панагии для православных церквушек русских поселений, а когда мы его покритиковали как следует, начал рисовать тачанки, лошадей и Христа в буденовке…
Впереди спешили аксакалы, бормоча молитвы или задыхаясь, в зависимости от степени болезни. Следом за ними вполсилы топали самые молодые «малочахоточные». Затем все прочие, в том числе женщины и старухи, закутанные в паранджи с чачванами или в таджикские черные покрывала, еще более плотные, чем волосяные сетки.
Один старичок вдруг лег на тропу и расслабился. Через него перепрыгивали или почтительно обходили стороной, рискуя свалиться с обрыва. Я наклонился над ним, оттянул по милицейской привычке черное веко — мертв!