И вот я снова у стола.
— Что ты хотел сказать, Надырматов? — устало проговорил товарищ Чугунов.
В треснувших стеклах его очков отражались клубные окна с занавесками из крашеной марли. Товарищ Хуснутдинов пил прямо из чайника, фарфор стучал о его зубы. Все к чему-то прислушивались. И вот за конюшней громко и нестройно треснуло, едва слышный вскрик…
В мякине тотчас что-то заворочалось, заторопилось.
Говорить о побоище — наткнусь на Хамракула, о побеге бандита — Санько опять же. И у зеленого камня свой тупик — Адолят. Обсосанные огрызки прижали меня! О Рыскулове бы речь завести, но я ничего не знаю о нем!
— Позовите товарища Санько… — сказал я как можно тверже, глядя на занавески в очках. — Очень нужно.
— А все-таки? — допытывался матрос. Зачем втемную-то?
— Больше не буду надоедать, товарищи трибунальцы. Честное слово. Позовите.
Послали пожилого солдата, и вот вошел хозвзводник — настороженный и подтянутый, словно строевой командир. На меня — ноль внимания, будто я уже неживой предмет. При виде его меня снова начал бить озноб. Санько что-то говорил, а я мучительно следил, как шевелятся его мокрые красные губы, как выскакивают откуда-то слова, которые проносились мимо моего сознания. Меня что-то спрашивали, а я как завороженный смотрел на приятное, без морщин и бородавок, лицо и уже твердо знал: если останусь жив, то буду всегда ненавидеть такие лица, как когда-то в голодном детстве возненавидел навсегда багровые загривки и наглые животы.
— Пусть скажет… — перебил я его, трясясь в ознобе. — Пусть скажет, почему его супруга на прошлой неделе не сама получала паек, а прислала ребятишек?
— Хворала, — осторожно ответил Санько.
Его тон мне понравился. Понравился и испуг в глазах. И озноб мой как рукой сняло.
— Хоп. Долго ли хворала?
— С неделю, должно быть.
— И начала хворать со среды?
Он подумал.
— Вроде бы со среды. А что?
Я обратился к товарищу Чугунову.
— Если помните, в среду сдался Кичик-Миргафур.
Начмил заскрипел ремнями у меня за спиной. Он хотел что-то возразить или добавить, но промолчал.
— А теперь вспомните, как убежал Коротышка, — заторопился я. — Конвойный Емельянов вывел его во двор, и бандит убил его ножом. Опасных арестантов всегда выводили вдвоем или втроем, а здесь — один Емельянов, самый молодой, неопытный и слабый после тифа.
— Ты чо, ты чо лепишь? — забеспокоился хозвзводник, меняясь в лице.
— А сильный и не болевший тифом Киреев в это время был приставлен к мытью посуды. Хоп, допустим, это случайное совпадение, что конвойный Киреев мыл посуду, когда бандит убивал конвойного Емельянова. Но почему сам дежурный не пошел вместе с Емельяновым? Он-то знал, как опасен бандит Коротышка! Тоже случайность?
— Так я же! Это самое… Я дверь в кутузке запирал! — закричал бледный Санько.
— Прекрати кричать, Санько. — Товарищ Чугунов постучал ладонью по столу. — Ты же не баба? Продолжай, Надырматов.
— Хоп, пусть будет две случайности в одно время и в одном месте. Может быть, такое в жизни и случается раз в двадцать пять миллионов лет, не знаю… Но на третью случайность я не согласен.
— Чо ты болтаешь, морда! — взревел перепуганный насмерть хозвзводник.
Товарищ Чугунов ударил кулаком по столу, опрокинул чернильницу.
— Санько! Прикажу вывести! Тебе будет дадено слово, когда потребуется. Сейчас — нишкни! Понял?
— Понял, товарищ предтрибунала. Все понял.
Меня сжирало нетерпение, я взмок, как после приступа малярии.
— У Коротышки не могло быть ножа! Я отобрал у него нож незадолго до этого и отдал дежурному. Но товарищ Емельянов убит ножом в сердце. Вот вам и третья случайность.
— Наговаривает! — прошептал хозвзводник, умоляюще глядя на товарища Чугунова.
Матрос с неприязнью смотрел на Санько.
— Сами знаете, — продолжал я, глотая окончания слов, — сейчас заложников хватают все, кому не лень. Коротышка тоже… В Коканде сграбастал жену служащего банка, и тот открыл ему дверь в банк в нужное время. И, пока жена была у Коротышки в залоге, служащий банка всем говорил, что уехала к святым местам для поправки слабого здоровья. Так и тут. Помощник Коротышки утащил Марину Санько и держал ее где-то на Чорбаге целую неделю. Марину выпустили только после побега Коротышки.
— Наговор! — взвыл Санько.
— Почему сразу не сказал, эй, Надырматов? — Товарищ Хуснутдинов с сердитым видом утерся. — Почему только сейчас сказал?
— Откуда я знал, что вы меня… Думал, проживу долго, проверю, не спеша, как положено. Вот чую сейчас, еще не все знаю. Есть у него в загашнике что-то.
Хозвзводник бухнулся на колени, подполз к столу.
— Товарищи начальники! Не губите! Наговаривает он! Все наговаривает!
— Очень просто узнать, наговариваю я или правду говорю. Позовите Марину. Она-то вспомнит, как и где хворала.
— Он сговорился! С моей женой сговорился! Она меня не любит! — Санько рыдал. — Он ей приглянулся! Истинную правду говорю, приглянулся! Потому что я побил ее до синяков и заплытия глаза! Сучка! Всю неделю просидела с синяками и ревмя ревела! Я все скажу, только не слушайте его!
— Говори! — в голосе товарища Чугунова появился металл.
— Пусть на бумаге напишет, — посоветовал я, обливаясь потом. — А тем временем я еще кое-что скажу, товарищи трибунальцы. А мои слова вы потом сверите с его показаниями.
Женщина с задумчивым видом протянула обезумевшему от страха Санько химический карандаш и пару серых листиков.
— Проследи, Таджи Садыкович, — сказал председатель трибунала, и Муминов, положив папку на стол, повел хозвзводника в другую комнату.
— Крой, браток, дальше, — дружелюбно произнес Лебедев и пошуровал под столом деревяшкой, усаживаясь поудобнее.
Не спрашивая разрешения, я сел на скамью, потому что ноги мои что-то ослабли. Я прокашлялся, хотя мне не хотелось кашлять. Я посмотрел в стекляшки товарища Чугунова, и мне вдруг стало досадно оттого, что считал себя умным, а понять происходящее не могу. Почему все-таки меня судят и расстреливают? Меня, преданного бойца революции?
— Ну, ладно. Хоп, товарищи… Скажу вам одно: Санько ни в чем не виноват, и жена его Марина не была в залоге. Если с вашей колокольни смотреть, так он чист, как ягненок на плечах Иисуса. Просто ловит, в какую сторону ветер дует. Увидел, вы меня давите, ну, и добавил жару. За такие грехи не судят, не расстреливают. Верно? Ни у нас, и нигде. Вот и говорю: ягненок…
Матрос завозился на стуле и вдруг захохотал. Женщина изумленно смотрела на меня, держа ручку на весу. Товарищ Хуснутдинов опять начал пить из чайника, запрокинув голову. Крышка чайника раскачивалась на бечевке, как маятник.
— К чему такое представление? — тихо спросил товарищ Чугунов, сняв очки. Лицо его, облик, жесты были очень знакомыми и привычными, но это знакомое находилось по ту сторону трибунальского стола. Такой бывает парадокс.
Я выкрикнул:
— Как к чему?! Я выложил вам неопровержимые факты! Марина не пришла за пайком, Емельянова убили, Киреев мыл посуду, а Коротышка брал заложников… Самые неопровержимые, но которые от начала до конца — вранье! Вы сейчас думали про Санько так, как я вас заставил думать!
— Прекратить истерику! — скомандовал товарищ Чугунов. — Мы не гимназистки слюнявые, чтобы думать, как велят. Так что не возводи напраслину, Надырматов. Ведь понятно: из кожи лезешь, стараешься спасти свою жизнь, и тебе нет никакого дела до наших классовых принципов. Ты озабочен только собой, хочешь опровергнуть наше решение и тем самым бросить тень на справедливую сущность сов-власти.
Я пытался говорить нормальным голосом:
— Не знаю, что тут происходит, отчего все так…
Дайте мне время, и я пойму! Честное слово! И вам, наверное, будет какая-то польза…
— Надо голосовать, — слабый голос товарища Хуснутдинова. — Пока я сижу… скоро не выдержу, совсем заболею. Как тогда? Надо снова голосовать. Говори, председатель, за что будем голосовать.
И опять на меня накатил страх.
— Подождите! Еще не все… Вы же поняли, с Санько… по-разному повернуть можно! И в другом тоже… Если бы на телеге было золото, не камни… ведь они сильней друг друга убивали бы! Весь уезд вверх бы тормашками!.. А зеленый камень я найду, честное слово! Такую глыбу невозможно долго прятать! Обязательно слух просочится где-нибудь… Начать с ювелиров… Позовите усто Ахрора! Он лучший здесь ювелир. Может, камень уже у него, а? Товарищи трибунальцы?
Председатель с недовольным видом надел очки.
— Не вижу нужды ставить опять на голосование. Разве не ясно? Все они изворачиваются перед этим столом. Вон начпрод: вурдалак, убийца, вор, а послушаешь его — тоже за советскую власть. И морил голодом тифозных и дизентерийных трудящихся только из уважения к советской власти. Все норовят повернуть себе на пользу. Нельзя им спускать…
— Вот мое мнение, председатель! — запальчиво перебил матрос. — Голосовать! Чтоб промашка не выскочила! Дело сурьезное.
— У нас не должно быть промашек! — Товарищ Чугунов хлопнул ладонью по столу. — Не такое у нас дело, чтоб с промашками… Да и не было их у нас. Все наши решения народ принял хорошо.
— И все же… — начал матрос, но Чугунов, в свою очередь, перебил его:
— Если по одному приговору будем голосовать по два раза, то грош нам цена, грош цена всей нашей рабоче-крестьянской твердости. Не интеллигенты мы занудливые, чтобы сомневаться и мандражить. Сделано — и отрезано! Навечно. Определили: Надырматов — враг, на его темной совести — десять убитых, а по некоторым данным — все пятнадцать. И будет! Теперь он выворачивается наизнанку, пытается одурачить всех нас. Он в социальном грехе по самую маковку. Ведь кого порешил? Пусть несознательных, но трудящихся.
Все молчали. Товарищ Хуснутдинов шумно и часто дышал, перестав бороться с ручьями пота.
— И опять же зеленый камень, — добавил с укоризной Чугунов.
— Нет больше веры вам! — закричал я. — Неумелое дознание! Неумелый суд! Не вижу своей вины ни в чем! Докажите… Чтобы мне стало понятно: не нужен я советской власти, революции… Тогда сам башкой о дувал… и пуль не надо будет тратить… Но вы не можете доказать! Я требую вынести мое дело на собрание совдепа.
И опять все молчали. Было слышно, как скребет по рыхлому листу стальное перо секретаря.
Товарищ Чугунов вздохнул, проговорил утомленно:
— Мое предложение: оставить в силе приговор. Кто за? — И поднял широкую крепкую ладонь с уже отвалившимися мозолями.
Узкая пергаментная ладошка товарища Хуснутдинова рванулась вверх, закачалась, и другая рука подперла ее, укрепила в стойкости.
Матрос возбужденно задвигал деревяшкой.
— Я против! Я не согласный! Мы ведь забыли про хозотрядника, он же что-то пишет. А что?
Я, окоченелый, глядел на все еще поднятые ладони, и почудилось: это маячат кобры с раздутыми капюшонами. Но вот Хуснутдинов опустил руку, пробормотал:
— Да, про него совсем забыли. Надо звать.
Привели Санько с недописанной исповедью в дрожащих пальцах.
— Читай! — сказали ему. — Не время твой почерк разбирать.
И Санько начал перечислять свои грехи сиплым старческим голосом: унес домой конфискованный у купца Ходжаева комод с посудой и одеялами из верблюжьей шерсти, восемь раз побил законную жену Марину до синяков и фингалов, не сдал начальству нож, отобранный у Кичик-Миргафура…
Меня будто кипятком облили.
— Нож? Так из-за ножа меня топил, сволочь?
Откуда и силы взялись. Я бросился на него, хотел добраться до горла, хотел задушить паскуду. Санько защищался отчаянно. И нас разняли солдаты, трибунальская обслуга, мне заломили за спину руки.
— Какой нож? — резал слух пронзительный голос матроса. Он стоял перед хозвзводником, взъерошенный, щуплый, низкорослый. — Говори, шарамыжья душа!
— Остановись, Лебедев, — строго произнес товарищ Чугунов. — Так негоже.
Матрос резко обернулся к нему.
— Цыц! Наслушался я твоих речей! Под завязку!
— Золотая проволока на рукоятке! — выкрикнул я, лягая солдата. — Из Коротышкиной хазы нож! Провались эта хаза! Все из-за нее! Где хаза, там все дуреют! И вы тут сдурели, хотели преданного, честного человека поставить к стенке!
Товарищ Чугунов долго разбирался в подробностях, наконец убедился: хозотрядник присвоил нож. Емельянов знал о ноже, но он убит, Коротышка тоже мертв. Осталось меня спровадить на тот свет, и о драгоценной фиговине никто не будет знать, перейдет она, фиговина, в вечную собственность товарища Санько. Смех и грех…