— Подождите! Еще не все… Вы же поняли, с Санько… по-разному повернуть можно! И в другом тоже… Если бы на телеге было золото, не камни… ведь они сильней друг друга убивали бы! Весь уезд вверх бы тормашками!.. А зеленый камень я найду, честное слово! Такую глыбу невозможно долго прятать! Обязательно слух просочится где-нибудь… Начать с ювелиров… Позовите усто Ахрора! Он лучший здесь ювелир. Может, камень уже у него, а? Товарищи трибунальцы?
Председатель с недовольным видом надел очки.
— Не вижу нужды ставить опять на голосование. Разве не ясно? Все они изворачиваются перед этим столом. Вон начпрод: вурдалак, убийца, вор, а послушаешь его — тоже за советскую власть. И морил голодом тифозных и дизентерийных трудящихся только из уважения к советской власти. Все норовят повернуть себе на пользу. Нельзя им спускать…
— Вот мое мнение, председатель! — запальчиво перебил матрос. — Голосовать! Чтоб промашка не выскочила! Дело сурьезное.
— У нас не должно быть промашек! — Товарищ Чугунов хлопнул ладонью по столу. — Не такое у нас дело, чтоб с промашками… Да и не было их у нас. Все наши решения народ принял хорошо.
— И все же… — начал матрос, но Чугунов, в свою очередь, перебил его:
— Если по одному приговору будем голосовать по два раза, то грош нам цена, грош цена всей нашей рабоче-крестьянской твердости. Не интеллигенты мы занудливые, чтобы сомневаться и мандражить. Сделано — и отрезано! Навечно. Определили: Надырматов — враг, на его темной совести — десять убитых, а по некоторым данным — все пятнадцать. И будет! Теперь он выворачивается наизнанку, пытается одурачить всех нас. Он в социальном грехе по самую маковку. Ведь кого порешил? Пусть несознательных, но трудящихся.
Все молчали. Товарищ Хуснутдинов шумно и часто дышал, перестав бороться с ручьями пота.
— И опять же зеленый камень, — добавил с укоризной Чугунов.
— Нет больше веры вам! — закричал я. — Неумелое дознание! Неумелый суд! Не вижу своей вины ни в чем! Докажите… Чтобы мне стало понятно: не нужен я советской власти, революции… Тогда сам башкой о дувал… и пуль не надо будет тратить… Но вы не можете доказать! Я требую вынести мое дело на собрание совдепа.
И опять все молчали. Было слышно, как скребет по рыхлому листу стальное перо секретаря.
Товарищ Чугунов вздохнул, проговорил утомленно:
— Мое предложение: оставить в силе приговор. Кто за? — И поднял широкую крепкую ладонь с уже отвалившимися мозолями.
Узкая пергаментная ладошка товарища Хуснутдинова рванулась вверх, закачалась, и другая рука подперла ее, укрепила в стойкости.
Матрос возбужденно задвигал деревяшкой.
— Я против! Я не согласный! Мы ведь забыли про хозотрядника, он же что-то пишет. А что?
Я, окоченелый, глядел на все еще поднятые ладони, и почудилось: это маячат кобры с раздутыми капюшонами. Но вот Хуснутдинов опустил руку, пробормотал:
— Да, про него совсем забыли. Надо звать.
Привели Санько с недописанной исповедью в дрожащих пальцах.
— Читай! — сказали ему. — Не время твой почерк разбирать.
И Санько начал перечислять свои грехи сиплым старческим голосом: унес домой конфискованный у купца Ходжаева комод с посудой и одеялами из верблюжьей шерсти, восемь раз побил законную жену Марину до синяков и фингалов, не сдал начальству нож, отобранный у Кичик-Миргафура…
Меня будто кипятком облили.
— Нож? Так из-за ножа меня топил, сволочь?
Откуда и силы взялись. Я бросился на него, хотел добраться до горла, хотел задушить паскуду. Санько защищался отчаянно. И нас разняли солдаты, трибунальская обслуга, мне заломили за спину руки.
— Какой нож? — резал слух пронзительный голос матроса. Он стоял перед хозвзводником, взъерошенный, щуплый, низкорослый. — Говори, шарамыжья душа!
— Остановись, Лебедев, — строго произнес товарищ Чугунов. — Так негоже.
Матрос резко обернулся к нему.
— Цыц! Наслушался я твоих речей! Под завязку!
— Золотая проволока на рукоятке! — выкрикнул я, лягая солдата. — Из Коротышкиной хазы нож! Провались эта хаза! Все из-за нее! Где хаза, там все дуреют! И вы тут сдурели, хотели преданного, честного человека поставить к стенке!
Товарищ Чугунов долго разбирался в подробностях, наконец убедился: хозотрядник присвоил нож. Емельянов знал о ноже, но он убит, Коротышка тоже мертв. Осталось меня спровадить на тот свет, и о драгоценной фиговине никто не будет знать, перейдет она, фиговина, в вечную собственность товарища Санько. Смех и грех…
Двумя голосами против одного меня оправдали. Да, то было время удивительных крайностей… Мне бы захмелеть от радости, я же ходил трезвехонек, как старовер. Смутное неудобство засело в душе, и я с ним не боролся. Какие-то люди здоровались со мной, спрашивали о самочувствии, о делах. Я отвечал, что все нормально.
— Как же нормально? — удивлялись некоторые. — Ты же стоял у ДУВАЛА!
— Конечно же, нормально, — объяснял я. — Вот если бы меня сейчас здесь не было, тогда было бы ненормально. Тогда нужно было бы кричать, что контра верх берет, и трубить сбор. А сейчас все нормально. Есть русская пословица: все хорошо, что хорошо кончается. Как раз про меня.
Мой дед исстрадался и еще более высох.
— Ушла кызым, — смущенно и жалостливо сообщил мне. — Почему-то ушла. Сказала, не вернется. Чем мы ей не угодили? А, внучек?
Я догадывался: зеленый камень у нее. С зеленым камнем и оставшимися в живых родичами пошла в новую жизнь. Счастливого пути, кызымка. Я не буду тебя искать. За камень ты купишь себе толстого, важного мужа-начальника, много еды и одежды, нарожаешь упитанных детишек, маленьких начальников, и это будет та новая жизнь, о которой ты мечтаешь.
Дед заглянул мне в глаза, сжал слабыми руками мои плечи.
— Остынь, внучек. Не сжигай себя. Ведь все позади? Ведь все у нас по-прежнему? Да?
— Конечно, дедушка. Все позади.
Но ведь Курбановым не дадут улизнуть с таким огромным богатством, ясное дело. Может, все они уже перебиты, изуродованы по обыкновению ферганских душманов, чтобы никто не опознал трупы, или сожжены. И Адолят тоже… И зеленый камень пошел дальше, из рук в руки, сея смерть?
Если такое уже случилось, то какие-то слухи разлетелись по базарам и чайханам, оседая в мастерских ювелиров. И я поплелся к базарному ювелиру, лавчонку которого мы несколько раз закрывали, а его самого штрафовали за скупку краденого и грабленого. Не прихлопнули окончательно только лишь из уважения к его умелым рукам и почтенному возрасту.
Я нашел его в мастерской, в неказистой кибитке с провонявшими дымом стенами. Здесь он провел большую часть своей жизни. Выцветшее плоское лицо усто Ахрора было усеяно пигментными пятнами. Из белых бровей торчали отдельные длинные волосинки, отчего старик казался ершистым и загадочным. Втянув морщинистые губы в беззубый рот и вставив лупу в мозолистую глазницу, он размеренно тюкал крохотным молоточком по крохотной наковальне.
Я сказал приветствие, спросил о здоровье. Старичок откликнулся подобными же вопросами о моем здоровье и о здоровье деда, уважаемых начальников, друзей и будущей жены. Наконец он понял, что я один, без милиционеров и понятых, и обрадовался случаю поговорить без протоколов. Пригласил к дастархану, налил в пиалу зеленого контрабандного чаю.
— Вот хочу тебя спросить, Артык. Тебя обижают, слышал я, но ты все равно им служишь. Зачем служишь, если обижают?
— Так мир устроен, отец, кто-то кого-то всегда обижает. Вот мы и хотим построить другой мир, чтобы никто никого не давил, не обижал.
Старик покачал головой.
— Аллах всемогущий и пророк Мухаммед не создали такой мир на земле. Разве вы сможете?
— А зачем тогда жить, отец?
— Правильно, сынок. Так и надо… Только не поймет моя глупая голова, отчего ты меня клюешь? Я ведь тоже красоту делаю. Посмотри!
Он протянул мне перстенек из витой серебряной проволоки.
— Конечно, красота, — ответил я. — Очень красиво. Но металл откуда к вам пришел? Из грязных рук. В грязные и уйдет. Кому вы служите своим искусством, отец? Пузатым да богатым. Нэпманам. Душманам. Бедняки в вашу лавку часто заглядывают? Вот и сейчас…