— Подожди, сынок. Ты сказал: грязь. Верно, аллах почему-то так устроил, что вокруг красоты всегда грязь. Всегда они вместе. Так что же, не будем творить красоту, потому что к ней липнет грязь? Ведь ты сам сказал: зачем тогда жить? Ты хочешь создать красивый мир, я — красивые вещи для этого мира. Ведь красивые вещи живут много дольше человека. Мы с тобой давно умрем, о нас забудут, а вот этот перстень будет кто-то носить.
— Знать бы кто, — пробормотал я.
Он посмотрел на меня внимательно.
— Ты должен знать, сынок, у многих людей больные чувства. Когда хорошо это поймешь, тебе станет легче ловить душманов. Например, любовь — святое чувство. Нет любви — нет и человека. Но если это больная любовь? То человек превращается в ревнивца, в мучителя и мученика и, наконец, в убийцу.
«Как все просто, — подумал я. — Мы перевоспитываем разум, а надо, оказывается, лечить больные чувства».
— …так и во всем остальном. Вот опять пример — сокровища Кичик-Миргафура, которые принесли так много бед тебе да и другим людям…
— Тоже больное чувство?
Старик с достоинством кивнул.
— Эти чувства, как длинные-длинные корешки, нити, стержни протянулись из человеческих душ в мир людей, зверей и бесчувственной материи. И там, где они кончаются, царит зло. Но и больное чувство — зло, похоже на кривой ржавый стержень. Сокровища Кичик-Миргафура — на конце длинного больного чувства…
— Как лечить эти чувства? Вы знаете, отец?
— Не знаю, сынок. Пророк Мухаммед думал, что вера в аллаха спасет людей от больных желаний. Но не спасла.
— На вашей памяти хоть кто-нибудь…
— Не знаю. Ты опять трудные вопросы задаешь. Давно такие никто не задавал. А я простой ювелир.
— Ну, хоп, Ахрор-ака. Вы не простой ювелир. Вы очень хитрый человек, ничего не говорите о большом зеленом камне. Ведь все ювелиры о нем день и ночь толкуют. Верно?
— О большом зеленом?
— Размеры с квадратный кирпич. Из хурджунов Миргафура.
Он опять покачал головой.
— Таких огромных изумрудных камней, должно быть, нет в подлунном мире. Не слышал я о них. Мой прадед, мир ему и покой, видел однажды в сокровищнице эмира Бухары большой камень цвета весенней травы. Величиной с кулак ребенка. И о том знаменитом камне до сих пор сказки рассказывают. Если бы у Миргафура был изумруд, большой, как кирпич, об этом говорили бы на всех базарах.
Он покопался в жестяной разрисованной коробочке, показал мне зеленый глазок величиной с зернышко маша.
— Вот мне принесли, так и то всем уже известно, того и гляди отнимут. Один человек принес, говорит, сделай красоту, к свадьбе дочери. Как стрелять перестанут, наступит время свадеб. Хороший человек принес, не бандит.
— Тот изумруд был вделан в огромную серьгу… — уточнил я, пытливо глядя на ювелира.
Старик вдруг развеселился.
— Серьгу, говоришь? Надо было сразу про серьгу спросить.
— Вы знаете, где она?! — чуть не подскочил я, но сдержался, чтобы не выдать своего настроения.
— Там не камень, а стекло… — невозмутимо ответил старик.
— Вы шутите?!
— Стекло. И варил его усто Армян по заказу наманганского бая Мулло Максуда. А серьги делал кокандский усто Амин. И другие большие украшения делал усто Амин, умелая у него рука на крупные забавы. А делали эти украшения… на свадьбу… Бай Мулло Максуд умел забавляться и веселить гостей… Те украшения надели на черную верблюдицу по имени Караханым в весенний праздник Навруз. Подыскали злого огромного верблюда и женили на Караханым. Гости сильно смеялись, были и русские начальники с погонами на белых чапанах… Те верблюжьи украшения раздали потом важным гостям на память о веселом празднике. Бай Мулло Максуд обещал подарить первого верблюжонка белому падишаху в России. Теперь уже не подарит, нет белого падишаха…
— Давно нет.
— И Мулло Максуда нет. Убежал в страну Афган…
Бедная Адолят…
Ночью я мучился без сна. В нагретом за день воздухе стояла пыль, словно только что выколачивали паласы. Дед неровно дышал и слабо вскрикивал — спал здесь же, на супе. От постели исходил запах старого тряпья. Меня мучил этот запах. Никогда его не ощущал, а тут бьет в мозг. После дувала стал ощущать?
В голове опять была мякина, и через нее к звездному небу пробивалась какая-то мысль, должно быть, важная и нужная, коли ей не сиделось в потемках.
Что мы имеем? Первое: Надырматов — преданный боец революции. Бесспорно. Второе: трибунал определил ему расстрел. Логический вывод: трибунал — контра.
Я встал, оделся и пошел к товарищу Чугунову. Он жил неподалеку от мечети в небольшой старой кибитке, огороженной крепкими, высокими дувалами. У калитки прохаживался постовой милиционер: время было суровое, приходилось охранять партийных и советских руководителей от фанатиков и басмачей.
Хотелось отругать постового: ведь охранял калитку, а не товарища Чугунова. Но нет худа без добра. Я перелез через дувал, и на меня было бросился пес-волкодав, правда, тут же узнал, ткнулся мне в колени тяжелой косматой головой. Я почесал у него за ухом, устроился удобно возле конуры. Смех и грех. Этого пса я привез с гор полгода назад еще кутенком и подарил товарищу Чугунову. Теперь получалось, будто я все предвидел наперед, что еще тогда замыслил нехорошее против Чугунова — красивый факт, так и просится в трибунальскую папку.
На айване светилась керосиновая лампа, приманивая мясистых — ночных бабочек. Товарищ Чугунов сидел на краю айвана возле постели, и старая жена-узбечка растирала ступни его ног.
— Соседские дети опять в огород лазили, — сказала жена по-узбекски. — Надо поругать.
— Поругаю, — сонным голосом ответил Чугунов.
Они легли спать. Я еще подождал, чтобы их сон стал крепок, подошел и вынул маузер из-под изголовья председателя. Иван Макарыч просыпался трудно. Когда он понял, что именно упирается ему в подбородок, не давая раскрыть рта, он произнес сквозь зубы:
— Только ее не убивайте, она ни при чем…
Я подтащил его к конуре, перевалил через дувал и повел по пустырю в сторону Чорбага. Наконец он узнал меня по голосу. Это привело его в чувство, и он начал ругаться.
— Бандит! Басмач! Деклассированный элемент! Я ведь знал… чуял!..
Как в жизни многое повторяется! Помню, в Сибири пришел я среди ночи к одному непрошибаемому товарищу — нужно было прояснить серьезные вещи, а при дневном свете к нему не подступись. Так этот товарищ начал рвать на груди нательную рубаху и запел предсмертным голосом «Интернационал». Смех и грех. Тогда разговор не получился, но опыта по проведению таких мероприятий я, кажется, набрался.
В самой глухомани пустыря, забившись в буйные заросли колючек, полыни, лебеды, мы и побеседовали. Я вел дознание по делу о контрреволюционной сущности председателя трибунала. Все, как полагается: вопрос — ответ, логические ловушки и отвлекающие маневры, только протокол вести было некому. К утру я твердо знал: никакой он не контрреволюционер, а честняга, преданный революции и советской власти по гроб, готовый жизнь отдать за светлое будущее. Но почему же так все случилось? Почему в нем непрошибаемая уверенность, будто я враг народа и всего светлого, что есть на земле?
— Так вот, Иван Макарыч, — подвел я итог. — Несмотря на всю вашу честность и преданность советской власти, вы — лютый враг ее. Только враг не захотел бы исправить ошибку, зная, что она во вред советской власти.
Товарищ Чугунов мелко трясся и ежился, страдая от утренней свежести, ведь он был в одних кальсонах с цветными заплатами на коленках.
— Не желаю слушать демагогию! — выкрикнул он. — Ты не мученик революции, не сознательный боец за правое дело! Иначе понимал бы… Подчинился… Ради всемирного счастья трудящихся идем на жертвы! Самой историей дозволено! Но ты не поймешь, Надырматов. Ты скрытый враг, и я тебя не боюсь. Знаю, отомстишь, застрелишь… Стреляй, сволочь! Чего жилы тянешь?
Что я мог ему ответить?
Отлипнув от дувала, я увидел многое в новом свете. Я вроде бы приподнялся над неглавным и ощутил, как никогда, необходимость главного. Ради чего мы восстали против всего света? Чтобы накормить голодных, обуть разутых? Превратить планету в удобное для трудящихся общежитие? Но все это — потребности тела. Потребности духа в другом — в мысли. Мысль всегда — бунт, всегда эпоха Возрождения… Это я мог, по-видимому, сказать и тогда, но понял: бесполезно. Бесполезно что-то доказывать, пока он сам не дойдет до сути своими честными полушариями.