Выбрать главу

Я отыскал в сараюшке обрывки мешковины, запачканной дегтем и навозом, накрыл мертвого с головой, стараясь не смотреть ему в лицо. Потом сверху накидал старой соломы, надергал ее с обрушенной крыши навеса. И придавил тяжелой доской. Теперь воронье не доберется до Прокла Никодимыча, его дух будет не так сильно обижаться на людей.

Нагружаясь дровами, я услышал громкое рыдание в избе. Неужели Сенька помер? От моей пули?! Я побежал в избу, ровняя полешки. Я пожалел, что не снял с Сеньки сапог, не облегчил рану… Ох, надо было снять!

Полутемная изба сотрясалась от сильного стука — это Бочкарев бухал лбом в половицы. Он по-прежнему был связан, но умудрился встать на колени и теперь отбивал поклоны и кричал:

— Господи, пошто ты меня так наказываешь? Я ж хотел церкву на те деньги заложить… отмыть грехи, как делают другие!

Я обомлел. Мне почудился дрожащий свет — он исходил от разбитого лба Бочкарева и освещал даже дальние углы, неподвижного парня, его заострившийся нос и почерневшие глазницы.

Бочкарев продолжал биться лбом и кричать безумным голосом:

— Сын, кровинушка, помирает, господи! Как же ты караешь! Пошто забираешь лучшего? Не беспутных дочек, не беспутную жену, а ведь Сеньку! Надёжу и опору! Послушного и грамотного, работящего!.. Господи! Я втравил его в дурное дело, мне и помирать в муках! Он-то при чем, господи Исусе?

Человек каялся. Лил кровавые слезы. Освещал лобовой болью окружающие потемки. Напрямую разговаривал с богом, будто поп-батюшка. И мой детский умишко был смят. Мне уже чудилась длинная светлая рука, которая протянулась с небес сквозь крышу и потолок, легла на разбитую в поклонах голову; Я тоже бухнулся на колени…

— Господи! — нечеловеческим голосом вопил Бочкарев. — Ты ж простил разбойника, распятого на кресте! Мы тоже распятые! Каюсь в шести убийствах и восьми больших воровствах! Каюсь — обсчитывал, бражничал, прелюбодействовал! Каюсь во всех лукавых делах и замыслах… Прими мое покаяние, господи! Измени мою душу! И помилуй нас…

Когда-то я стоял на коленях перед старой иконой и, заливаясь слезами, умолял русского трехголового бога спасти меня от Черной молитвы, умолял забрать меня всего в свой мир, сделать русским. Приблизительно так и получилось, как просил: меня усыновили, крестили, дали славное имя Феохарий, какого нет ни у кого в округе. Смирившийся злодей — милее богу! По себе знаю! Ведь каким злодеем я был! Бочкарев и вовсе принял покаяние! Теперь он вроде бы святой, выше даже ангелов…

Заливаясь слезами, я развязывал путы на подергивающихся ногах Бочкарева-старшего. Он продолжал стучать лбом о половицу, но кричал уже утомленно и невнятно. Я обломал ногти и пустил в ход зубы, я торопился изо всех сил, чтобы облегчить страдания святого Бочкарева, совсем забыв о ноже. Узлы были крепкие, полицейские, засекинской затяжки; все же я справился с ними и лег на пол без сил. Рядом со мной упал Бочкарев. Он молчал, тяжело дыша, пока в освобожденные от пут члены не потекла жизнь. Он снова начал биться и кричать — уже от обыкновенной боли.

V

Заимка располагалась где-то на полпути между городом и селом. Верст десять-двенадцать мы промчались единым духом. Я нахлестывал концом вожжи по блестящему крупу, и во все стороны летели брызги лошадиного пота. Матвей Африканыч Бочкарев выкрикивал просветленным дрожащим голосом:

— Быстрей! Ради Христа, быстрей!

Он лежал на телеге, обхватив руками оба тела, чтобы не свалились с телеги от тряски. Оказывается, его сынок еще не умер, просто погружался на время в беспамятство, а придя в себя, затевал нытье.

— Потерпи, Сенюшка, потерпи, родимый! — уговаривал его Бочкарев. — Господь бог не позволит! Господь всегда был на нашей стороне…

Лес внезапно раздвинулся, и в излучине спокойной светлой речушки появилось большое село — серые комочки построек на желто-зеленом лугу, неровные линии прясел, плетней, дощатых заборов с утолщениями ворот и калиток. И еще — церквушка со звонницей, кривобокая каланча… Бочкарев и вовсе воспрянул, запел какой-то псалом, но сбился в рыдания.

— Уже приехали, Сенюшка! Слава тебе, господи! Почти что у ворот!

Время подбиралось к полудню. Большинство таежников[9] уже поднялись после вчерашнего веселья, а сегодня еще не успели как следует напраздноваться. Мало кто из них имел силы или желание удержаться от соблазнов. Да и зачем, спрашивается, накидывать на себя какую-то узду, если свыше дано распоясаться, размочить в вине утомленную душу. Для того и существует Христовоздвиженское, «выходное село». Распоясывание шло полным привычным ходом. По центральной Спасской улице катила большая толпа рабочих, сменивших лохмотья, лапти и разбитые поршни на старомодные, но праздничные зипуны с вышивкой на полах и рукавах, на хромовые и яловые сапоги и мягкие ичиги с острыми носками. Треньканье балалаек, «переборчатые» голоса гармоней, взрывы смеха…

— А ну, поддай, бабское племя, взбрыкни копытом!

Несколько полупьяных смазливых молодух тащили за оглобли сани-«американку», разукрашенные лентами и бумажными цветами, свежей хвоей. Обитые железом тонкие полозья с визгом скребли по голой земле, в санях прямо на сиденье стоял во весь немалый рост молодой мужик — в одной руке квадратная бутылка со смирновской водкой, в другой — длинный «пузырь» с заморским кровавым пойлом. Пьянь уже расслабила его мужественное красивое лицо, обрамленное русой бородой, и душу обволокло горячим желанием, присущим всем, наверное, русским во хмелю — объять мир, пригреть грешных людишек, дать им из «белых княжеских рук» то, о чем мечтают — еды, питья и утех. Это был очередной «князь» на пару запойных недель, а то и на больший срок, если позволит карман.

По таежному обычаю «князей» выбирали из числа самых удачливых трудяг, известных упорством, смекалкой и дерзостью в любой работе, щедростью в забавах. Такие парни в доску расшибутся, но заявятся в село по осени с карманами, полными денег. Или горы пустой породы перевернут, заработают на обычных «уроках» больше, чем вся артель. Или, ковыряясь по праздникам и ночами в воде и грязи, намоют «праздного» золотишка, принимаемого конторщиком по двойной цене. Или отхватят такой самородок, что хоть стой, хоть падай — никакой конторской казны не хватит, чтобы расплатиться. Сколько их, удачливых, становилось на миг миллионщиками, чтобы спустить все до нитки в «выходных селах». Чем больше спускал такой князь, тем большая слава гремела о нем по всей тайге. Имена этих людей запоминались на десятилетия, становились историей. Шаль, никто не составил их списков и жизнеописаний. А в будущие времена борьбы с «пережитками прошлого» сотрут из памяти народной их имена — «за ненадобностью». Не впишутся их подвиги в предысторию гегемона…

Покойный Прокл Никодимыч несколько раз бывал «князем», предводителем буйной праздничной толпы, выстилал улицу ситцами, и его имя было известно даже на Сахалине, куда попадали по этапу местные бунтари или обычные бедолаги, перегнувшие в веселье палку. Новый «князь» был давним товарищем и соперником Прокла, прошел выучку у него в «ближних боярах». И вот подфартило: урвал хороший куш на отводе горной речушки, снял пенку с нового разреза, работая день и ночь при свете костров и лун. Поэтому имелось кое-что за пазухой и в карманах плисовых, облитых водкой шаровар: комки слипшихся ассигнаций, горсти несчитанных серебрянчиков и медяков, да и золотые империалы можно было отыскать. Гуди, вселенная! Жри, пей, братва! Да не забывай кричать заздравицу первому на сей день человеку сибирской черной тайги!

— Многие лета князю Софрону Мартыновичу! — пронзают шум чьи-то истошные вопли.

— Многая! — ревет с большой охотой толпа.

— Слава его княгинюшке, Аглае Петровне!

— Слава!

На санях у ног «князя» сидят и лежат вповалку «бояре», его артельные друзья и бойкий радушный домохозяин. А как же без него? Тоже благодетель. «Княгиня» стоит рядом с «князем», держась обеими руками за его узорчатый кушак. Она во всем ярком, новом, увитая бусами и монистами поверх кашемировых шалей с долгими кистями. Красивая — спасу нет! Лицо, как у купчихи, гладкое, румяное; брови дугой, пушистые; глаза бедовые, вразлет, искрятся хмелем и женской силой. «Князь» с размаха целует «княгиню», будто с жадностью откусывает от сладкого пирога. Роняет бутылку «боярину» на голову — из сургучного горлышка хлещет кровавая струя на сафьяновый сапожок Аглаи, на ее кружевной подол, «Князь» тискает ручищей упругую грудь «княгинюшке», та визжит, пристойно отбивается. И все смеются, подзадоривают. И домохозяин, законный супруг Аглаи Петровны, хохочет, сверкая зубным золотом. А почто серчать, от ревности дуреть? Ведь игра! Сам господь велел и взрослым поиграть в дозволенные игры. Чем больше интереса людям в играх и чем больше в них приятных чувств, тем меньше жмутся они и торгуются. В настоящем веселье ведь позор деньгу считать, и достойно — вынимать из кармана, сколько войдет в горсть, и кинуть на прилавок или, лучше, приказчику в лицо. Или, еще лучше, — самому хозяину в мордень! А то и плюнуть шутя. Знай наших! Ну а если еще и бабу его потискать при всем народе — это ли не праздник для работящей души?

вернуться

9

В дореволюционной Сибири таежниками называли главным образом рабочих золотых приисков, а позже — вообще всех работающих в тайге.