Выбрать главу

Я вбирал в себя тепло и дым костра, сидя на корточках нагишом, и радовался жизни. Я благодарил Иисуса и аллаха за то, что местные духи вод не тронули меня, не утянули на дно, не сковали конечности судорогами, хотя во мне и есть басурманская кровь, которую они любят… Но почему я разучился плавать?

Ведь еще в Каттарабате, на своей ферганской первой родине, я сам научился плавать — залез в глубокий хауз, пруд, начал тонуть и поплыл. Меня отстегали ослиной уздечкой за то, что подверг свою жизнь опасности, а на следующий день я снова залез в хауз, начал тонуть и поплыл, меня снова отстегали… И, когда пришлось с Засекиным плавать в холодной Томи, я уже не тонул…

А теперь разучился? Тут была какая-то тайна. Я побежал к реке, опасливо зашел по грудь и поплыл «по-собачьи» без всяких затруднений. Сплавал на другой берег, вернулся. Какое-то колдовство было надо мной, не иначе…

Я благополучно вернулся в село, отыскал полицейский участок — каменный дом под железной крышей.

Засекин с друзьями был уже там. Они пили чай вместе с бородатыми, грязными, окровавленными мужиками. Посреди дощатого стола сверкал начищенным боком трехведерный самовар. Громко швыркали из стаканов и блюдец, хрумкали колотым сахаром и пересушенными кренделями. Ушлые хозяева в этом селе выставляют обычно для гостей такое угощение, которое не всем по зубам.

У стены на лавке лежал мужик вверх пузом, разрисованным кровавыми царапинами. Толстая и еще не старая жена Потапыча, до невозможности похожая на своего мужа, замазывала йодом эти рисунки. Мужик тихо постанывал и невпопад отвечал на вопросы, которыми бомбили его чаевники.

Меня посадили рядом с Засекиным, налили чаю в граненый стакан, дали каральку и большой кусок сахара.

— Ну, где баклуши бил, Феохарий Ильич? Докладывай. — Тяжелая рука благодетеля придавила мне голову.

Я рассказал о бочкаревском зяте, о раненом Чалдоне и о том, как меня хотели утопить. И как я разучился плавать, а потом снова научился. Потапыч выловил из моих слов самое нужное:

— Теперь стервеца Захарку не словить. Уйдет в глухомань и начнет безобразничать, как медведь-шатун. Попьет теперь невинной крови.

— Вот и говорю! — продолжил с раздражением Засекин какой-то прошлый разговор. — Нельзя было их из села выпускать. Если начали зорить осиное гнездо, хоть сдохни, а ни одно насекомое не выпусти. Ибо спасется одно-единственное — и заведет новое гнездо, и выкормит новых насекомых. — И ко мне: — Запомни, Феохарий, главный закон в нашем охотничьем деле: сдохни, а не выпусти.

Заговорили о подземелье и закромах под бочкаревской баней. Я взволнованно спросил, что было там.

— А ничего, — ответили мне. — Они не дурнее нас. Все вывезли заранее.

— Разбойный амбар у них там был, их главная кубышка и надёжа, — пояснил Потапыч мне как ровне. — Душа важного разбойного стана — это тайный амбар. Взять амбар — и всему стану будет крышка. Тоже запоминай, Феохарька, авось пригодится. Вижу, толковым полицейским станешь.

— Ни за что! — испугался я.

— Вот те на! — обиделся Потапыч и даже растерялся. — Ты поглянь, Фрол Демьяныч, на это басурманово отродье. Сколь волка ни корми, все равно в лес смотрит.

Засекин сжал в горсть мои волосы — я чуть не вскрикнул от боли — и повернул к себе мое лицо. Но вместо ругани спросил:

— Про какое колдовство ты болтал?

Я снова начал рассказывать о водяном странном случае.

— Это в тебе Азия шевелится, — определил он с ходу. — Азиатская чувствительность… любую силу чует. А, Феохарий? Не переживай, брат. Во всех сидит азиатчина, так и хочется стать такими, как заставляют… Посмотри вокруг: отчего люди в таком облике, с такими рожами и чувствами? Сами-то по себе они другие. Лучше, наверное. Черт их поймет… — Засекин щурился в махорочном дыму, как бы улыбался и злился одновременно.

Потапыч вмешался:

— Мудрено говоришь, Фрол Демьяныч. Не для младенческой мозги. Не то, что надо, поймет твой выученик.

— Ну и дурак будет.

Я шепотом спросил Засекина:

— Азиатчина — не колдовство?

Он хмыкнул.

— В какой-то мере колдовство. Определенно — наважденье… Помнишь байку о лягушках? Та, что легла на дно кувшина, — заколдованная. Пессимизмом заколдованная, ленью-матушкой. Мол, лучше не мучиться и сразу помереть. Ты так же подумал.

— Я ничего не думал! Когда сидел на камне!

— То-то и оно. Азиатчина мозги отшибает. Начинаешь делать без ума то, что мог бы делать с дурным умишком.

— Мудрено, — вздохнул я. — А какой молитвой отвести ее… эту самую…

— Да ты же все мои молитвы знаешь, парень. Учишь тебя, узишь… — вдруг озлился Засекин. — Брысь под лавку!

Я посторонился, он вылез из-за стола и пошел в другую комнату. Потапыч начал звать на совещание «исключительно только» народных заступников. Мужики зашевелились. Задремавший было на лавке голопузый сжался почему-то в страхе.

«И чего взъелся хозяин? — недоумевал я. — Какие все его молитвы я знаю?»

VIII

Пока подручные Бочкарева вылавливали красногорских по всему селу и тащили их в «нижнюю баньку», сам Матвей Африканыч распалял толпу правильными словами про жизнь.

— Ну, не могу я теперя видеть, как грабят рабочего таежника христопродавцы! Опаивают дурным зельем, обирают до нитки и выбрасывают голенького под забор! Без ножа режут! Эй, люди, да протрите зенки! Сразу увидите, как бьетесь вы в силках, как пьют из вас кровь мироеды. А властям до вас и дела нет! Никакой защиты для таежного мужика…

Более трезвые поняли, о чем шла речь, и обалдели от бочкаревской смелости, а потом наперебой закричали что-то ему в поддержку. Большинство же слушало в осоловелом состоянии, но, когда поднялся шум, начали тоже кричать. Только несколько человек посмеивались да щелкали орешки, сидя на бревнах у забора. Соседи-хозяева, товарищи и соперники Бочкаревых.

— Во дает! Златоуст! — неприкрыто издевались они. — Ну, Африканыч! Так и святым угодником недолго стать.

Зря посмеивались. Бочкарев услышал и показал в их сторону дрожащим от возмущения пальцем.

— Энто и есть мироеды! Кровопивцы! Они вас обирают дочиста! Вон тот, с пархатой плешью — Карнаухов Григорий, — пиво настаивает на табачном листе, чтобы с одного стакана сбивало с ног, а потом обшаривает у трудящихся карманы, распарывает тайные заначки! А рядом с ним брюхатый — Павел Кочергин, он тоже лагушкú на табак ставит, а в водку сулемы подливает. Уж сколько у него с перепоя умерло гостей — и ничего, как с гуся вода! Потому что всю полицию в уезде купил…

Таежный народ уже был в большом накале, а после таких сладких душевных слов не мог устоять на месте. Ну, и бросились крушить мироедов. Ату их! Дружно свалили ворота Карнауховых, потом Кочергиных, подожгли избы и сеновалы. Глупый Карнаухов начал палить в толпу из немецкой двухстволки, а умный Кочергин отвел семейство к соседям и спокойно смотрел на пожар и буйство со стороны. И беседовал с бывалыми людьми, мол, и не такое видели, научились из всего пользу добывать. Погромят-то на сотни рубликов, а заплатят на тысячи. Сколько хороших изб и дворовых строений отгрохали христовоздвиженцы после таких разгромов в прошлые лета! И еще отгрохают, лишь бы уездные начальники не скоро ввязывались, не помешали…

Еще тушили пожары, еще кто-то кого-то гонял по селу, и слышалась стрельба из большого калибра, когда в каменном доме собрались народные заступники и правдолюбцы на большой совет. В те малопонятные времена существовал удивительный тип людей, которым хоть кол на голове теши, а они будут резать правду в глаза, будут ввязываться в любую несправедливость, чтобы унять лихоимцев или хотя бы облаять, чтобы возбудить милосердие к ограбленным и бедствующим. Власти травили преступников при каждом удобном случае, но все же не изводили до конца. Невольно уважали за настырное правдолюбство и обращались иной раз к ним за помощью при серьезных происшествиях в народной жизни.