Егор принялся со слезами на глазах убеждать, что не глотал ни золота, ни другого добра. Но от иконы отворачивался, и ему не поверили.
— У Феохарий глаз острый, — сказал Засекин со всей серьезностью. — Что болото, что кишки — видит насквозь.
Егор оторопело посмотрел на меня и отодвинулся.
— Ну да, вижу, — обрадовался я словам Засекина. — В нем золотишко!
— Ну, ну, смелей, Егорушко! — подтолкнул словами Потапыч. — Тут такие мозговитые собрались, не увернешься.
И Егор во второй раз за вечер заплакал.
— Пусть заступники придут… Заступникам все скажу, вам нет…
Помолчали, прислушиваясь к сморканиям мужичонки.
— Дожили! — проговорил тихо управляющий. — Дошли до ручки, дальше некуда. Это же какое недоверие у них к нам!
— Ваша правда, Олег Куприянович, — тяжко вздохнул Потапыч. — В народе большое недоверие к властям. И почто так? Вроде бы благоденствуем, ни с турком, ни с японцем не воюем, и триста лет дому Романовых уже стукнуло, вон как хорошо именины справили…
Все посмотрели на Засекина — что он скажет? А тот пожал плечами и кивнул в мою сторону.
— Феохарий на любой вопрос ответит, покуда чистая душа и грамоты не знает. Вы ведь привыкли к народу во всем примеряться. А пока Феохарий неграмотный, он тоже — народ.
Разгоряченные мужики обложили церквушку со всех сторон, принялись ждать, когда Бочкареву надоест прятаться «под богом». Тут же, у церкви, всем миром начали выявлять меж собой поджигальщиков, погромщиков, насильников, увечников — дурней самых буйных, легких на подъем, самых податливых на сатанинское подзуживание; как говорится, если нет своего ума, то и чужой не пойдет в прок… На их костях всегда топчутся судейские ребята, с пребольшой охотой раздают им наказания пригоршнями да ведрами. Вот и прикинули миром, что их ждет, выбрали им судьбу: кому на каторгу, кому в бега. И начали деньги собирать для семей убитых, изувеченных и тем, кто должен был идти под суд.
Ерофея Сороку выбрали казначеем вспомоществования, как человека честного, грамотного и рабочего. Толпа ввалилась в полицейский дом, и Сорока сразу — к господам, с кубышкой, будто с ножом к горлу.
— Скинемся, вашбродия, на беду народную! Кто сколь может!
Барыкин и Потапыч отвалили от щедрот своих по нескольку бумажек, а Засекин ответил с присущей ему грубостью:
— Бог подаст.
— На нет и суда нет, — обиделся Сорока. — Но когда-нибудь наступит светлое царство свободы! Вот тогда все и вспомнится.
И подошел ко мне.
— Не жидись, оол, не бери пример со своего хозяина. Неужто рупь не дашь? Ну, тогда полтину, а? Ладноть, давай гривенник, и разойдемся мирно, будто незнакомы.
— Что пристал к мальчонке? — прикрикнул Потапыч. — Нашел богатея! Да он и пятиалтынного в жизни не имел, поди.
— Так уж и не имел. Тыщами, должно быть, ворочают! Сколь за охоту на людей дают? А? Неужто мало? Открой заначку, оол!
Мне было стыдно, что у меня за душой ни копья. Засекин обещал расплатиться со мной потом, после того, как найдем ворованное золотишко и скупщика-вора, подстрекателя к воровству, и когда управляющий Барыкин отвезет золото в контору, взвесит, определит процент в деньгах для нас с Засекиным… Разве только серебряный крест — моя ценность в наличии? Хотя и грех отдавать подаренное крестным отцом, хорошим человеком, но так и быть, потом куплю такой же… Я снял с себя крестик, протянул Ерофею вместе с шелковым шнурком.
Сорока смутился, нахмурился.
— Ну, это ты брось! Ишь ты…
Привели тех самых дурней, легких на подъем. Потапыч запер их в одну комнату, самую лучшую, с красивыми решетками. В куче веселей ночь коротать. И посоветовал все валить на пятую статью уложения о наказаниях:
— Зло, сделанное случайно, не только без намерения, но и без всякой со стороны учинившего оное неосторожности, не считается виною…
Мужики ничего не поняли, но благодарили слезно…
Потом пригнали пинками и подзатыльниками остатки бочкаревской дворни, определили им полуподвал со спертым воздухом и мокротой на стенах. Кадушки с квашеной капустой пришлось отсюда выкатить — чтобы не испортились ее вкусовые качества от такого соседства.
— Покуда вы энти хоромы заслужили, — сказал дед в валенках, младший полицейский чин. — А потом, бог даст, будет что-нибудь похуже.
— А Бочкарев, значит, отсиживается в церкви? — голос Засекина не предвещал ничего хорошего.
Дьякон замедленно кивнул.
— Там… Под сенью господа нашего… И ничего уже не поделать, однако. Может до кончины сидеть.
— А гадить где будет? В ризнице? Или в сосуд для пожертвований? Или для такой цели благочинный батюшка подставит свой карман?
Священника опечалили такие слова, тем более что был вынужден согласиться с сыщиком.
— И верно, негде опростаться в храме божьем… ни в каком углу…
— Пойдемте, отец Михаил, надо выманить его оттуда.
— Но, может, до утра он потерпит, не будет делать это самое… Конечно, потерпит. Он мужик крепкий, а теперь напуганный, не решится марать божью территорию.
— Не будет он терпеть. И церковь обгадит, и убежит — вот только дождется рассвета, когда караульщиков сон сморит. Так что пойдемте.
— Но как его выманить?
— Я начну разговаривать с ним через порог, подзову к выходу поближе, а вы толкнете в спину. Вас не заподозрит.
— Нет, нет! Однако, какие у вас наклонности…
Я боялся, что Засекин посмотрит на меня, он и посмотрел.
— Пойдем, Феохарий, без них справимся. Дело простое.
— В церкву?! — прошептал я пересохшими губами. — Нет, не надо… Хоть куда пойду… хоть ночью в лес…
— Черт с вами! — зло бросил Засекин и направился К выходу.
Его попытался удержать Потапыч.
— Не ходил бы, Демьяныч. Зашибет кто-нибудь с пьяных глаз. Ох, и невзлюбили тебя! И те, и другие… Хотя всем понятно, без тебя не разобрались бы во всем, а вот все равно — нелюбь. Почто так?
Хитрый Потапыч — хотел втянуть ого и умный разговор. Но Засекин молча отодвинул его с порога и ушел, сильно хлопнув дверью.
— Самостоятельный мужик, — сказал Потапыч о сожалением. — Гонору много. Пропадет.
Возле церквушки пылал огромный костер. Трезвые и пьяные таежники лежали у огня, ели, пили, горланили песни, а самые неутомимые не то дрались, не то боролись на потеху остальным.
— Гуляй, брат! Однова живем! — закричали Засекину в несколько глоток.
Кто-то поднес ему кринку с молодой брагой. Когда «нормальное питье» и самогон кончались, то переходили «на квасок», еще не перебродившее пойло — и то лучше, чем ничего. Засекин хлебнул, чтобы не обидеть народ, закусил ржаным сухарем.
Вечерней службы не предвиделось, и церковные двери были закрыты.
— Там он? — спросил Засекин. — Или уже сбежал?
— Там, там, — успокоили. — В прихожей под лампадами сидит, где батюшка место ему отвел. Можешь в щель полюбоваться.
Засекин побродил вокруг церкви. Когда о нем забыли, разулся и полез на колоколенку по угловым бревнам сруба, прячась в темноте. Потом умудрился без скрипа и шума спуститься по крутой деревянной лестнице в прируб, церковные сени. Бочкарев сидел в лампадном сиянии на низкой лавке, усталый, пригорюнившийся, немного подвыпивший. Еще бы: народ от него отвернулся, и для него все было кончено. А когда народ отвернулся, то с человеком обязательно что-то случится: небесный камень может упасть прямо на голову, а если в забое под землей — крепь не выдерживает тяжести свода как раз в тот момент, когда душегуб оказывается под ней…
Засекин бросился на него и заломил ему руку. Потом снял внутренний запор с двери и вывел Бочкарева из-под высшей защиты. Взял на себя такой тяжкий грех. У костра все вскочили, вытаращили глаза.
— Да ты што?! — завопил кто-то, будто спичку поднес к охапке сена. — Да как же посмел?!
На них обоих, конечно, набросились бы: теперь они одинаково грешные. Смех и грех! Засекин вынул из-за пояса наган, чтобы видели все, и сказал:
— Матвей Африканыч хотели на аналой помочиться. А я не дал, уберег храм божий от срамоты, увел мужика от греха подальше.