— Да нет. У меня-то везде успех. Я так, с понту… — Кощеев засунул руки в рукава шинели и пошел к разбитой огнеточке.
— Подожди! — крикнул Посудин. — Объясни понятней!
Но Кощеев не нашел нужным объяснять. У «пищеблока» он остановился.
— Ты чего, Мотькин, не в настроениях?
Повар, чертыхаясь, швырял в печь поленья.
— Да эта, мадам фи-фи! С чистыми пальчиками! — Мотькин был рад хоть с кем-то отвести душу. — Чо заявила? Грит, где гигиена, где другое, третье. И почему, грит, невкусно у тебя получается? Вот… раскочегарю ей плиту, принесу мешок гречи и полбочки сала — пусть сама обед варит. Посмотрим! Посмотрим, что получится! Знаем таких, с пальчиками! Видали!
— Ты бы ей объяснил, Мотькин, — Кощеев был настроен миролюбиво. — Так и так, мол, солдатское пузо к моей — твоей, значит, — жарехе привычное. И что задумал ты довести трофейную команду до такой счастливой жизни, когда бойцы начнут переваривать трофейные болты и гайки.
— Пошел ты! — сказал Мотькин, сразу остыв. — Трепач. Мосол.
— Выходит, турнули тебя, Мотькин, из поваров? Вот и сморкаешься в потолок. Будешь теперь вместе с мулами матчасть тягать из болота. Обязательно приду посмотреть. Только не наступи животным на копыто. Старшина мулов бережет.
Мотькин начал ругаться, а Кощеев, довольный разговором, пошел дальше. Возле барака, подготовленного для трактористов, остановился как вкопанный. Санинструктор Кошкина, стоя на коленях в раскрытой настежь двери, домывала пол.
Кошкина увидела остолбенелого солдата и зашумела:
— Чего пялишься? Иди своей дорогой! Иди!
— Как это «иди»?.. — строго спросил Кощеев, приходя в себя. — Я с проверкой помещений…
— Тоже мне, проверяльщик! — Кошкина сунула ему в руки таз с грязной водой, выжала в него тряпку. — Вылей. Где тут у вас выливают?
Кощеев понятия не имел, где у них выливают. Унес таз далеко за строения и выплеснул в воронку от артснаряда. Глядя на струйки грязи, подумал о Кошкиной с восхищением: «Вот гангрена! Симпатичная…»
— Молодец, понятие имеешь, — сказала санинструктор, когда он с тазом вошел в барак. — И даже ноги вытер?
— А как же? Гигиена — это мое любимое занятие в личное время. — Он уселся без спросу на стул. — Так насчет помещения. Всю ночь мастикой натирали, а вы, значит…
— Здесь не натирали.
— Разве? — он посмотрел себе под ноги, — А мне доложили: натирали. Придется наказывать.
Она засмеялась:
— Ладно, проверяльщик, иди. Потом со всеми давай на медосмотр. Насекомые водятся?
— Не водятся, — Кощеев тяжело вздохнул. Кто бы знал, как не хотелось уходить отсюда!
— Не вздыхай, пехота. Скоро по домам… — Она расстелила на столе накрахмаленную, без единого пятнышка, простыню, любовно разгладила руками. — Жену обнимешь, Детишки, наверное, ждут не дождутся.
— А как же. В форточку выглядывают.
— Вот и обрадуешь.
— А вам, извиняюсь, далеко ездить не надо? За радостью?
— Ты про что? — посуровела она.
— Да я так… Сейчас все в душу лезут, а я что, рыжий? Сам кому хошь залезу, попробуй вынуть.
Кошкина села на стул, вытащила из нагрудного кармана портсигар.
— Какой шустрый. Прямо в душу?
— Для таких, как я, ваша душа карболкой пахнет, — совсем осмелел Кощеев. — Духами — для других.
Закурили.
— Ишь, разговорился… Как зовут-то?
— Не все ли равно? Хоть какое будет имя, в толпе мой портрет не заметите.
— Вот смотрю я на тебя… Ведь ты немолоденький уже, самостоятельный, семейный, с тобой можно и об жизни поговорить. А с другими-то как? Чуть увидели бабу в военной форме, сразу на уме одно. И глазки сразу масленые, и слова скользкие. А ты о глупостях не подумаешь.
— Нет, о глупостях не подумаю, — согласился Кощеев. — Давно служите?
— С сорок третьего и все время на фронте… Научилась, слава Богу, насквозь мужика видеть. В бою трудно роль играть. В бою вы голые и прозрачные… Нравился один, скромный лейтенантик — сволочь оказался. Ненавидела другого, а вышло — хороший человек был. Да нужен-то ведь бабе не чин, не герой, не орел писаный, а просто-напросто хороший человек…
Выйдя из барака, он долго стоял и курил на ветру и думал о неземной красоте сержанта Кошкиной, о ее откровенных словах.
«Хороший человек… А где его взять? Ты бери, какие есть, пока не поздно». Себя он не считал хорошим человеком и, откровенно говоря, поэтому переживал, особенно по большим праздникам. Знал о себе: груб, неуч, страхолюдина, а в пьяном виде лезет в бочку.
Груз больших и малых грехов постоянно давил, не очень-то приятно было тащить его на себе. Откуда они только взялись, эти грехи и уродства, дьявол их дери? Неужели были заложены в семени? Ведь сколько помнил себя, вокруг — грязь, мат, дым коромыслом. Мать — всегда веселая, не просыхала от престольных «сабантуев» и «производственных успехов». Отцов было много, и черт знает, какой из них настоящий… С таким детством можно стать «хорошим человеком»?