Выбрать главу

Керуак Джек. Подземные

Из романа "НА ДОРОГЕ" (1957).

Перевод и вступительное слово Максима Немцова

Я впервые встретил Дина вскоре после того, как мы с женой расстались. Я тогда едва выкарабкался из серьезной болезни, о которой сейчас говорить неохота, достаточно лишь сказать, что этот наш жалкий и утомительный раскол сыграл не последнюю роль, и я чувствовал, что все сдохло. С появлением Дина Мориарти началась та часть моей жизни, которую можно назвать "жизнью на дороге". Я и прежде часто мечтал отправиться на Запад посмотреть страну, но планы всегда оставались смутными, и с места я не трогался. Дин же — как раз тот парень, который идеально соответствует дороге, поскольку даже родился на ней: в 1926 году его родители ехали на своей колымаге в Лос-Анжелес и застряли в Солт-Лейк-Сити, чтобы произвести его на свет. Первые рассказы о нем я услышал от Чада Кинга; Чад и показал мне несколько его писем из исправительной колонии в Нью-Мексико. Меня эти письма неимоверно заинтересовали, поскольку в них Дин так наивно и так мило просил Чада научить его всему, что тот сам знал про Ницше и про все остальные дивные интеллектуальные штуки. Как-то раз мы с Карло говорили об этих письмах в том смысле, что познакомимся ли мы когда-нибудь с этим странным Дином Мориарти. Все это было еще тогда, давно, когда Дин не был таким, как сегодня, когда он был еще сплошь окруженным тайной пацаном только что из тюрьмы. Потом стало известно, что его выпустили из колонии, и что он впервые в жизни едет в Нью-Йорк. Еще ходили разговоры, что он только что женился на девчонке по имени Мэрилу.

Однажды, когда я шлялся по студенческому городку, Чад и Тим Грэй сказали мне, что Дин остановился на какой-то квартире безо всяких удобств в Восточном Гарлеме — то есть, в испанском квартале. Он приехал прошлой ночью, в Нью-Йорке первый раз, с ним — его остренькая и симпатичная подружка Мэрилу. Они слезли с междугородного «грейхаунда» на 50-й Улице, свернули за угол, чтобы найти чего-нибудь поесть, и сразу зашли к Гектору, и с тех самых пор кафетерий Гектора всегда оставался для Дина главным символом Нью-Йорка. Они тогда истратили все деньги на здоровенные чудесные пирожные с глазурью и взбитыми сливками.

Все это время Дин вешал Мэрилу на уши примерно следующее:

— Ну, милая, вот мы и в Нью-Йорке, и хоть я не совсем еще рассказал тебе, о чем думал, когда мы ехали через Миссури, а особенно — в том месте, где мы проезжали Бунвильскую Колонию, которая напомнила мне собственные тюремные дела, теперь совершенно необходимо отбросить все, что осталось от наших личных привязанностей, и немедленно прикинуть конкретные планы трудовой жизни… — И так далее, как он обычно разговаривал в те, самые первые дни.

Мы с парнями поехали к нему в эту квартирку, и Дин вышел открывать нам в одних трусах. Мэрилу как раз спрыгивала с кушетки: Дин отправил обитателя хаты на кухню, возможно — варить кофе, а сам решал свои любовные проблемы, ибо для него секс оставался единственной святой и важной вещью в жизни, как бы ни приходилось потеть и материться, чтобы вообще прожить, ну и так далее. Все это было на нем написано: в том, как он стоял, как покачивал головой, все время глядя куда-то вниз, будто молодой боксер, получающий наставления тренера, как кивал, чтобы заставить поверить, что впитывает каждое слово, вставляя бесчисленные «да» и «хорошо». С первого взгляда он напомнил мне молодого Джина Отри — ладный, узкобедрый, голубоглазый, с настоящим оклахомским выговором, — в общем, эдакий герой заснеженного Запада с небольшими бакенбардами. Он и в самом деле работал на ранчо у Эда Уолла в Колорадо до того, как женился на Мэрилу и поехал на Восток. Мэрилу была миленькой блондинкой с громадными кольцами волос — целое море золотых локонов. Она сидела на краешке кушетки, руки свисали с колен, а голубые деревенские глаза с поволокой смотрели широко и неподвижно, потому что сейчас она торчала в сером и злом Нью-Йорке, о котором столько слышала дома, на Западе, сидела на хате, словно длиннотелая чахлая сюрреалистическая женщина Модильяни, ожидающая в какой-нибудь важной приемной. Но помимо того, что Мэрилу была просто милашкой, глупа она была жутко и способна на ужасные поступки. Той ночью все пили пиво, болтали и ржали до самой зари, а наутро, когда мы уже оцепенело сидели и докуривали бычки из пепельниц при сером свете унылого дня, Дин нервно поднялся, походил взад-вперед, подумал и решил, что самое нужное сейчас — это заставить Мэрилу приготовить завтрак и подмести пол.

— Другими словами, давай шевелиться, милая, слышишь, что я говорю, иначе будет один сплошной разброд, а истинного знания или кристаллизации своих планов мы не добьемся.

Тут я ушел.

На следующей неделе он признался Чаду Кингу, что ему абсолютно необходимо научиться у того писать. Чад ему ответил, что писатель тут — я, и что за советом обращаться надо ко мне. Тем временем, Дин устроился работать на автостоянку, поссорился с Мэрилу у них на новой квартире в Хобокене — одному Богу известно, чего их туда занесло, — и она так рассвирепела, что замыслила месть и позвонила в полицию с каким-то вздорным, истеричным, идиотским поклепом, и Дину пришлось из Хобокена свалить. Жить ему было негде. Он поехал прямиком в Патерсон, Нью-Джерси, где я жил со своей теткой, и как-то вечером, когда я занимался, в дверь постучали, и вот уже Дин кланялся и подобострастно расшаркивался в полумраке прихожей, говоря при этом:

— При-вет, ты меня помнишь — я Дин Мориарти? Я приехал попросить тебя показать мне, как надо писать.

— А где Мэрилу? — спросил я, и Дин ответил, что она, видимо, выхарила у кого-нибудь несколько долларов и поехала обратно в Денвер, "шлюха!". А раз так, то мы пошли с ним выпить пива, потому что разговаривать так, как нам хотелось, мы не могли в присутствии моей тетки, которая сидела в гостиной и читала свою газету. Она бросила на Дина один-единственный взгляд и решила, что он — шалый.

В баре я ему сказал:

— Слушай, чувак, я очень хорошо знаю, что ты ко мне приехал не только затем, чтобы стать писателем, да и, в конце концов, что я сам об этом знаю, кроме того, что на этом надо заклеиться с такой же страшной силой, как на амфетаминах.

А он ответил:

— Да, конечно, я точно знаю, что ты имеешь в виду, и все эти проблемы, на самом деле, мне тоже приходили в голову, но то, чего я хочу, это реализация таких факторов, что в случае, если придется зависеть от шопенгауэровской дихотомии для любого внутренне реализуемого… — И дальше по тексту — штуки, которых я ни на йоту не понимал, да и он сам тоже. В те дни он действительно не соображал, о чем говорил; то есть это был просто только что откинувшийся юный зэк, зацикленный на дивных возможностях стать настоящим интеллектуалом, и ему нравилось разговаривать тем тоном и пользоваться теми словами, которые слышал от "настоящих интеллектуалов", но как-то совершенно замороченно — хотя учтите, он не был так уж наивен во всем остальном, и ему потребовалось лишь несколько месяцев провести с Карло Марксом, чтобы полностью освоиться во всяких специальных словечках и жаргоне. Однако, мы прекрасно поняли друг друга на иных уровнях безумия, и я согласился на то, чтобы он остался у меня дома, пока не найдет работу, а дальше мы уговорились как-нибудь отправиться на Запад. Это было зимой 1947-го.

Однажды вечером, когда Дин ужинал у меня — а он уже работал на стоянке в Нью-Йорке, — а я быстро барабанил на своей машинке, он облокотился мне на плечи и сказал:

— Ну, давай же, девчонки ждать не будут, закругляйся.

Я ответил:

— Погоди минуточку, вот сейчас только главу закончу. — А это была одна из лучших глав во всей книге. Потом я оделся, и мы понеслись в Нью-Йорк на стрелку с какими-то девчонками. Пока автобус шел в жуткой фосфоресцирующей пустоте Линкольн-Тоннеля, мы держались друг за друга, возбужденно болтали, орали и размахивали руками, и я начал врубаться в этого психа Дина. Парня просто до чрезвычайности возбуждала жизнь, но если он и был пройдохой, так это только оттого, что слишком хотел жить и общаться с людьми, которые иначе бы не обращали на него никакого внимания. Он подкалывал и меня, и я это знал (по части жилья, еды и того, "как писать"), и он знал, что я это знаю (это и было основой наших отношений), но мне было плевать, и мы прекрасно ладили — не доставая друг друга и особо не церемонясь; мы ходили друг за дружкой на цыпочках, будто только что трогательно подружились. Я начал учиться у него так же, как он, видимо, учился у меня. О том, что касалось моей работы, он говорил:

— Валяй дальше, все, что ты делаешь, — клево. — Он заглядывал мне через плечо, когда я писал свои рассказы, и вопил: — Да! Так и надо! Ну, ты даешь, чувак! — Или говорил: — Ф-фу! — и промакивал лицо носовым платком. — Слушай, елки-палки, ведь еще столько можно сделать, столько написать! Хотя бы начать все это записывать, без всяких наносных стеснений и не упираясь ни в какие литературные запреты и грамматические страхи…

— Все верно, чувак, ты правильно заговорил. — И я видел, как некое подобие священной молнии сверкает в его возбуждении и в его видениях, которые изливались из него таким потоком, что люди в автобусах оборачивались посмотреть на этого "психа ненормального". На Западе он провел треть своей жизни в бильярдной, треть — в тюрьме, а треть — в публичной библиотеке. Видели, как он целеустремленно несся с непокрытой головой по зимним улицам в сторону бильярдной, таща под мышкой книги, или карабкался по деревьям, чтобы попасть на чердак каких-нибудь своих приятелей, где обычно сидел днями напролет, читая или скрываясь от представителей закона.

Мы поехали в Нью-Йорк — я забыл, в чем там было дело, какие-то две цветные девчонки — и никаких девчонок на месте, конечно, не оказалось: они должны были встретиться с Дином в кафешке и не пришли. Мы тогда поехали на его стоянку, где ему что-то надо было сделать — переодеться в будке на задворках, прихорошиться перед треснутым зеркалом, что-то типа такого, — а уж потом двинулись дальше. Как раз в тот вечер Дин повстречался с Карло Марксом. Грандиозная штука произошла, когда они встретились. Два таких острых ума, как они, приглянулись друг другу сразу же. Скрестились два проницательных взгляда — святой пройдоха с сияющим разумом и печальный поэтичный пройдоха с темным разумом, то есть Карло Маркс. Начиная с этой самой минуты, я видел Дина только изредка, и мне было немного обидно. Их энергии сшибались лбами, и в сравнении я был просто лохом и не мог держаться с ними наравне. Тогда-то и началась вся эта безумная катавасия, которая потом закрутила всех моих друзей и все, что у меня оставалось от семьи, затянула в большую тучу пыли, застившую Американскую Ночь. Карло рассказал ему про Старого Быка Ли, про Элмера Хассела и Джейн: как Ли в Техасе выращивал траву, как Хассел сидел на острове Рикера, как Джейн бродила по Таймс-Сквер вся в бензедриновых глюках, таская на руках свою малышку, и как она кончила в Белльвю. А Дин рассказал Карло про разных неизвестных людей с Запада, типа Томми Снарка, колченогой акулы бильярда, картежника и святого педераста. Рассказал и про Роя Джонсона, про Большого Эда Данкеля — корешей своего детства, уличных корешей, про своих бессчетных девчонок и половые попойки, про порнографические картинки, про своих героев, героинь, про свои приключения. Они вместе носились по улицам, врубаясь во все так, как у них это было с самого начала, и что позже стало восприниматься с такой грустью и пустотой. Но тогда они выплясывали по улицам как придурочные, а я тащился за ними, как всю свою жизнь волочился за теми людьми, которые меня интересовали, потому что единственные люди для меня — это безумцы, те, кто безумен жить, безумен говорить, безумен быть спасенным, алчен до всего одновременно, кто никогда не зевнет, никогда не скажет банальность, кто лишь горит, горит, горит как сказочные желтые римские свечи, взрываясь среди звезд пауками света, а в середине видно голубую вспышку, и все взвывают: "А-аууу!" Как звали таких молодых людей в гетевской Германии? Всей душой желая научиться писать как Карло, Дин первым же делом атаковал его этой своей любвеобильной душой, какая бывает только у пройдох: