Поэтому я пробую другой способ вспоминания. Я задерживаюсь на дорожной одежде, которую носил с такой гордостью. Призываю себя вспомнить запах моря, смотреть на песок, летящий из-под колес.
И постепенно карета появляется вновь. Медленно поднимается из песка. Тогда...
На мне дорожная одежда. Мать... Отец... вся семья здесь. Крик. Возница кричит лошадям «Тпру!», и песок больше не летит из-под колес. Карета делает остановку, и это огорчает меня, потому что мне нравилось смотреть, как летит песок.
Я слышу, как возница ставит тормоз. Я пугаюсь. Мы не движемся, и это меня пугает.
Отец открывает окно и высовывается наружу. Врывается холодный запах моря. Отец говорит о чем-то с возницей, но я не разбираю их слов. Я слишком мал, и слышу лишь разговор двух взрослых людей, и потому встаю и выглядываю из своего окна туда, где песок больше не летит.
Густой туман поднялся вокруг нас. Туман нас остановил.
И тут я опять теряю ее. Карета ускользает от меня. Ее очень трудно удерживать. Когда поднялся туман, она покинула меня. Тогда я говорю себе думать о голосах. Думать о голосе отца...
И я вновь среди голосов. Их три. Голос отца, возницы и еще один. Я не понимаю, о чем они говорят, но понимаю — что-то не так. Мой отец не злится. Он молчит и курит трубку. Но я слышу гнев, звенящий в голосе отца, и вижу беспокойство на лице матери. Эти детали... вместе с туманом и остановкой... и всколыхнули во мне страх.
Я чувствую, как он поднимается.
Через минуту он заполнит всю карету...
Потом видение останавливается и пропадает, а я вновь оказываюсь в Оленьем Парке с Юлиусом, в озере тумана.
Я пускаюсь почти бегом, волоча за собой полуслепую собаку. Боюсь, как бы меня не отрезало от дома.
Как странно. Ходьбы до парадной двери меньше пяти минут, а мне страшно, что она недосягаема.
11 ноября
В детстве мне было очень трудно уснуть; меня часто беспокоили сны, в которых меня бросали. Вновь и вновь я просыпался, рыдая во мраке ночи, и вынужден был извлекать из постели свое оробевшее тело и босиком отправляться по коридорам. Казалось, целую вечность я бежал сквозь череду собственных упырей и демонов к святилищу родительской комнаты.
Помню, как налегал на тяжелую дверь и стоял, дрожа, в ночной рубашке на холодном каменном полу, способный лишь смутно различить их в полумраке, спящих на алтаре своей кровати. И все же что-то удерживало меня от того, чтобы окликнуть их. Возможно, боязнь потревожить во мраке других монстров. Я знаю лишь, что в эти бесконечные мгновения, перед тем как набраться смелости позвать их, я глядел на тела матери и отца и думал про себя: «Далеко от меня... так далеко... они очень, очень далеко».
И это было правдой, они и впрямь были очень далеко, тела их были пусты, разумы блуждали в ином мире. Оба они ускользнули от меня и лежали, обвитые простынями снов. Бок о бок они покачивались на волнах: мать и отец в море сна.
И хотя с течением времени они всегда возвращались ко мне, полусонные, в те минуты, когда я дрожал на их пороге, мне удавалось убедить себя, что на этот раз они ушли навеки. Я прислушивался к их вздохам, вглядывался, дышат ли их тела, пока, наконец, сам страх не выдавливал из меня писк, достаточно громкий, чтобы вернуть их. Тогда один из них мгновенно пробуждался ото сна и говорил:
— Что?.. Что случилось, сынок?
Конечно, это был вопрос, на который я не мог толком ответить. Можно было сказать, что у меня болит живот или мне нужен стакан воды. Но теперь, когда я старше, мудрее и чуть лучше понимаю себя, я могу ответить правду. «Я проснулся от страшного сна и прибежал сюда, чтобы укрыться», — вот что следовало мне говорить. Или даже: «Я боялся, что вы оба ускользнули от меня».
Этим утром, по дороге к мавзолею, я вспомнил песню, которую мой отец когда-то пел мне и которая называлась (если память мне не изменяет) «Все крылатые созданья» или как-то похоже. Любопытная вещица, где каждый куплет посвящен отдельной пичуге. О полноценном припеве не было и речи, только несколько тактов, где надо было свистеть, подражая стилю птицы из куплета. И потому, спускаясь по черной лестнице и чувствуя, как падает температура вокруг, я заполнял колодец руладами и трелями всех сортов и представлял себя хранителем какого-то подземного птичника.
Обычно я посещаю усыпальницу родителей не чаще двух или трех раз в год, но в последнее время чувствовал растущую потребность вознести молитву в их присутствии. Совершить попытку единения.
Мавзолей был первым, что я распорядился построить. Мне тогда было двадцать два. Теперь я вижу, что был тогда слишком незрел, чтобы как следует вести хозяйство, но у меня не было выбора. Оба родителя были мертвы, а я был их единственным ребенком. Так что я принял бразды и постарался, чтобы мое управление домом было достойно их памяти. Бодро вставал ранним утром и проводил день, решительно обходя поместье. Прежде всего, я решил построить для них место упокоения как можно величественнее. Иными словами, я сразу взял быка за рога.
Вы входите сквозь огромный деревянный портал, где обитают две дюжины музыкантов — каждый в собственной маленькой нише. Прекрасная партия застывших менестрелей... Трубачи трубят, арфисты щиплют струны и так далее. В самом мавзолее шесть резных колонн подпирают потолок, а их, в свою очередь, поддерживают у основания каменные фигуры. Под одной колонной престарелый богослов читает из открытой книги, под другой обнаженный мальчик дует в морскую раковину. Поначалу они просто очаровывали меня, эти каменные обитатели моего личного подземного мира, но сейчас, когда я спускаюсь, чтобы возложить венок или просто поразмыслить, меня печалят и старик, изучающий все ту же пустую страницу, и мальчик, все еще не извлекший ни звука из своей раковины.
Крыша заполнена ангелами и херувимами. Когда-то они с кротким видом глядели вниз, на склеп моих родителей, излучая любовь. Но никто не предупредил меня, что воздух там, внизу, очень влажен и что со временем он разъест камень. И теперь херувимы, похоже, созерцают собственные увечья, да и ангелы больше напоминают горгулий, которые скалятся с карнизов дома.
Отделка по всей высоте арок, с такой любовью выполненная резцом каменщика, покрылась выбоинами и щелями уже через год. Статуя длинноволосой девы чудесным образом остается нетронутой атмосферой, но там, где она когда-то протягивала своими тонкими руками цветы и виноград, теперь она предлагает лишь свои груди, а из обоих плеч выдаются только щербатые обрубки. Однажды я спустился вниз и обнаружил, что ее каменные фрукты лежат, расколотые, на земле, как будто она утомилась держать их год за годом и бросила вниз.
Только в прошлом году один из грифонов, который всегда сидел на уступе под потолком без единой жалобы, затеял перепрыгнуть склеп, чтобы провести время со своим заскорузлым близнецом. Нет сомнений, что он так долго сидел на карачках на своем насесте, что, надеясь покрыть расстояние одним прыжком, обнаружил, что одеревенел от столь долгого сидения, и в итоге вообще едва ли покрыл какое-то расстояние. Он просто упал, ударился об пол и разлетелся вдребезги, по дороге отхватив нос у женщины с младенцем на руках.
Все население этой огромной сырой залы будто бы вернулось с какого-то странного поля боя. Словно здесь госпиталь для расколотых статуй. Каждый месяц пол подметают от края до края, но под ногами всегда хрустит песок.
Этим утром я склонил голову перед изображениями матери и отца, которые лежат рядом точно так же, как они лежали когда-то давно в постели. Каменные ангелы со всех сторон продолжают крошиться, но фигуры родителей остаются нетронутыми, поскольку вырезаны из каррарского мрамора, и раз в две недели горничная чистит их от обломков. Черты их лиц, хоть и сияют глянцем, всего лишь жалкое подобие настоящих. Отец мой в смерти выглядит более озабоченным, чем при жизни. Камень почти смягчил мою мать. Мрамор придает им желтоватый отсвет, как будто они вырезаны из свечного воска, хотя нет сомнений, что огонь моих родителей давно угас.