— Помнишь черный мускат, который ты мне вырастил? А персики с ананасами?
Я улыбался полной, широкой улыбкой за нас обоих, но чувствовал, как земля подо мной трясется и рушится. Мне отчаянно нужна была опора. Казалось, я куда-то соскальзываю. И вскоре я понял, что болтаю по большей части о самой разной чепухе, которая приходит в голову, в то время как на лице Джона Сноу отражается крайнее недоумение, которое прерывают лишь сконфуженно поднимаемые брови. Его глаза смотрели куда-то вдаль, и, хотя раз или два в них блеснуло нечто, поначалу принятое мною за знак откровения, они оставались так же холодны и пусты, как две стекляшки, и откровение все не хотело являться.
— Парники по-прежнему на месте, — сказал я ему.
— Парники... Да, — ответил он.
Это маленькое подтверждение вернуло мне уверенность. Вселило в меня надежду, за которую можно ухватиться. Со временем, рассудил я, его память может восстановиться; как поврежденная мышца, которой требуются легкие нагрузки, прежде чем она сможет работать как следует. Тут он неловко склонился в мою сторону и зашептал в ухо.
— Столько всего пропало, — поведал он и слабо вцепился в мою руку. — Оно на месте... — он снова смущенно втянул воздух, — но до него не добраться.
Я уставился на него в тихом ужасе. Лицо его сердито сморщилось. Глаза смотрели на меня тревожно, будто нас разделяла бездна.
Всего два года назад было совсем нелегко вставить словечко в разговоре с Джоном Сноу. Он расхаживал туда-сюда по своим садовым дорожкам, попутно осматривая каждое растение. Но некое ужасное событие внутри его, какая-то маленькая закупорка, обрыв или протечка безнадежно снизили его способности. Его ополовинили; больше чем ополовинили. Пропала память почти всей жизни. Огромные просторы теперь под водой, затоплены целые континенты.
— Мистер Сноу перенес удар, — сказала Миссис Сноу, и на этот раз я обернулся и внимательно рассмотрел ее. Два маленьких огонька светили в линзах ее очков — отражения желтого света лампы, — но само лицо было белым, как мел. Единственным признаком жизни в бедной женщине была ее крохотная грудь, что вздымалась старательно и тяжко, будто собирая воздух со всей комнаты. И именно в этот миг я ощутил, что удар перенесли оба Сноу. Так или иначе, оба они были сокрушены.
Мы возвращались домой в молчании, не считая моей просьбы к Клементу — позаботиться, чтобы запасы еды и топлива у Сноу были в порядке, и попросить доктора Кокса нанести им визит и представить мне полный отчет. Вся поездка так расстроила меня, что я был вынужден отложить испытание тоннелей и велел Гримшоу везти нас домой по Восточной Аллее, хотя в окошко кареты было видно так мало, а мысли мои — так мрачны, что ничего не изменилось бы, проделай мы милю-другую под землей.
16 октября
К северу от дома из моего окна ясно виден ряд лип, около пятидесяти футов вышиной каждая, и все лето напролет в них жужжит и роится целая колония пчел. В июне, июле и августе, когда солнце высоко, они доводят себя до полного исступления, и очертания деревьев теряются в их облаке. Полагаю, они просто делают мед. И за это их нельзя винить. Но все равно, за их беспрестанным шумом чертовски тяжело разобрать собственные мысли.
Сейчас пчелы хранят молчание. Все мертвы или спят крепким сном. Их яйца припрятаны внутри ветвей, пока в мире снова не потеплеет. Где-то в этих липах — задатки целой пчелиной популяции. Заперты до весны.
Листья облетают с этих лип, как они облетают со всех деревьев в поместье, что приводит меня в самое тягостное расположение духа. Грецкие орехи и каштаны, ясени и дубы стоят обнаженные среди осеннего холода и сырости.
Порой, когда опадающие листья постепенно обнаруживают древесные скелеты, я вижу едва заметные изменения с прошлого раза, когда они были голыми. Особенно изменилось одно дерево — неизвестной породы, на том берегу озера, — в этом году оно выглядит еще причудливее, чем прошлой зимой. Кое-кто в поместье считает, что в свое время его ударила молния — теория, не лишенная смысла, — и все же, хотя какие-то части дерева, несомненно, перестали расти, каждый год оно как-то исхитряется выдавить из себя случайное соцветие чахлых листьев. Помнится, несколько лет назад оно напоминало мне висящую свиную тушу. Прошлой осенью оно было форменным монстром, огромным скопищем язв и бородавок. Но этим утром, проходя мимо, я был совершенно уверен, что сквозь ветхую вуаль его листвы я вижу лошадь. Дикую лошадь, вставшую на дыбы, запрокинув голову назад.
Весь день находил себе занятия. Перед ланчем Клемент помог мне подвинуть кровать, так что изголовье теперь направлено строго на север. Я слышал, что такое расположение кровати помогает телу крепче спать, потому я и раскопал свой старый медный компас, и мы выровняли кровать аккурат с севера на юг. Само собой, Клемент выполнил львиную долю работы, а я все больше создавал суматоху да изредка пыхтел. Но когда мы закончили и я прилег на кровать отдохнуть, мне кажется, я почувствовал заметное улучшение. Мой разум стал гораздо спокойнее.
Переназначил испытание тоннелей на девять утра завтрашнего дня; вернул дюжину рубашек «Бэтту и Сыновьям» (они на три унции тяжелее, чем следует, и воротнички слишком уж широки); съел ланч — острый суп, заправленный сельдереем, — в компании юного мистера Боуэна, каменщика, который отделывает входы в тоннели и тому подобное, затем осмотрел конюшни и школу верховой езды. Таким образом, я неспешно дотянул свою лямку до конца дня, ни разу не дав себе возможности задержаться на недавнем посещении четы Сноу. С той минуты, как я встал, я непрерывно занимал себя самыми обычными делами, но, без сомнения, на задворках рассудка я чувствительно переживал виденное мной крушение.
К четырем часам — для меня это всегда самая тоскливая часть дня — у меня совершенно кончился завод, и я очутился в кабинете наверху. Только я и старые часы.
Пустота окружала меня. Я чувствовал медленно накатывавшую волну ужаса, что вот-вот должна была меня захлестнуть. Я ждал. Я слушал. И вот пришел миг, когда она обрушилась на меня.
Она поспешила заполнить каждый уголок. Страшное, грохочущее кипение в моей голове, которое теперь, когда у меня есть время спокойно все обдумать, я могу передать следующим образом:
Опыт нашей жизни надежно скрыт в сейфе нашей Памяти. Именно здесь мы держим наше прошлое. И, не считая редких сувениров, у нас нет ничего, кроме этих архивных записей о скромных успехах и ошеломляющих поражениях нашей жизни, о тех, кого мы любили, и (если нам повезло) о тех, кто любил нас в ответ. Единственное, что дает нам уверенность в хорошо проведенной жизни — или вообще проведенной хоть как-то, если уж на то пошло, — это свидетельство, которое мы бережно храним в Памяти на великих скрижалях нашего сознания.
Но что, если сейфовая дверь взломана? Что, если внутрь проникают дождь и ветер? Если так, то мы в серьезной опасности потеряться безнадежно и навеки.
И если нас постигнет эта опустошающая болезнь, наше единственное утешение — хотя бы не знать о том, что мы потеряли, и доживать наши немощные дни в детском неведении. Но, судя по тому, что сказал Джон Сноу, ему было отказано и в этом скудном утешении. «Оно там, — я отчетливо вспоминаю его шепот, — но до него не добраться».
Лишившись памяти, мы лишаемся самих себя. Без нашей истории мы уничтожены. Мы можем ходить, говорить, есть и спать, но на самом деле мы никто.
Я сидел у своего бюро почти целый час, обхватив голову руками. Я чувствовал, как мной овладевает тьма. Ужасная, внутренняя тьма.
17 октября
Этим утром солнце бодро выкатилось на небо, весь мир сиял как медный чайник, и отблески этого сияния каким-то образом проникали в меня. Надел плотную бежевую рубашку, поплиновый жилет и шаровары, позавтракал копченой пикшей и яйцами в мешочек. Но, несмотря на радость, вызванную предстоящим испытанием тоннелей, я обнаружил, что тело мое до сих пор барахлит, и несколько большущих чашек крепкого «ассама» не смогли привести в действие мою утреннюю дефекацию.