Я переоделся в маленькой полутемной комнате, смежной с атрием. Тога оказалась более смятой, чем я предполагал, и даже кое-где слегка запачканной. Молодой раб, презрительно усмехаясь, помог Фениксу облачить меня в нее. Потом я вернулся в вестибюль, сел на мраморную скамью и стал ждать. Я был сбит с толку, обижен и раздавлен, словно вступил в мир, где уже никто не считался с моей волей. Все же в тоге я чувствовал себя несколько увереннее, хотя она и была измята. Наконец явился другой служитель — номенклатор. По сравнению с домоправителем он был приветлив, хотя и сдержан. Он получил распоряжение ввести меня.
Мы прошли несколько красиво убранных комнат. У меня осталось лишь смутное впечатление от гладких блестящих поверхностей и просторных помещений. Затем я предстал перед Луканом. Он прервал разговор, любезно взял меня за руку и выразил удовольствие, что я, как он слышал, направился сразу же к нему. Поскольку я никому не говорил, откуда я сюда прибыл, было очевидно, что управляющий доложил ему о моем появлении в дорожной одежде.
— Мне всегда приятно встретить земляка из Кордубы, хотя я уехал оттуда ребенком.
— Даже ребенком ты проявлял хороший вкус, — хихикнул его друг, которого он назвал Афранием Квинтианом. Я знал, что это сенатор. Лукан был не так высок ростом и не так внушителен, как я его себе представлял. Крепко сложен, мускулист, светлые дуги бровей, широко расставленные глаза, несколько мясистая, тяжеловатая нижняя часть лица. Но взгляд серых глаз был проницательный, выразительный и на диво мягкий, что никак не вязалось с его коренастой фигурой и твердыми чертами. Афраний был значительно выше ростом, то и дело двигал бровями и губами, разговаривая, он покачивался, быть может потому, что уже выпил или еще не пришел в себя после ночной попойки. У него были красноватые глаза и слегка дрожали руки, когда он поправлял складки своей тоги. Ему свойственна была насмешливость, даже дерзость, впрочем не отталкивающая.
— Мы испытываем благоговение к земле, где родились, хотя бы и покинули ее в младенчестве, — заметил Лукан с улыбкой, как бы оправдывая Афрания и вместе с тем приглашая меня принять насмешливую нотку за дружескую снисходительность. Он играл перстнем с печаткой — с этой его манерой мне предстояло вскоре познакомиться.
Мне хотелось сказать что-нибудь в похвалу «Фарсалии» и спросить, как подвигается поэма. Хотя моя мать и приходилась пятиюродной сестрой его матери Ацилии, я решил не упоминать об этом родстве при Афрании. В ответ на вопросы я коротко рассказал о некоторых наших делах, и наконец мне удалось перевести разговор на «Фарсалию». Упомянув о восстановительных работах в Риме, я сказал, что публичное чтение поэмы Лукана, посвященной пожару, имело огромный успех и что все мы надеемся увидеть следующие книги поэмы.
— Ты ведь сам сочиняешь, — иронически бросил Афраний.
Я вспыхнул, а Лукан потребовал вина.
— Я обычно не пью в это время, но нам надлежит отметить эту встречу.
— Добрый поступок украшает любой час дня, — хихикнул Афраний и оперся на красивого юного раба с черными бровями, который стоял рядом с ним, мрачно улыбаясь.
Я упомянул, что собираюсь передать Юлию Присциану кое-какие письма и, вероятно, остановлюсь у него. Лукан сразу же прервал меня.
— Тебе отведут здесь две комнаты. Я настаиваю на этом.
Меня поразило его лицо, когда твердые, тяжелые черты осветила мягкая, обаятельная улыбка. В его обращении приветливость сочеталась с небрежным равнодушием. Но, очевидно, он искренне хотел, чтобы я остановился у него. Это звучало почти как приказ.
Я пробормотал, что не смей рассчитывать на такую удачу. И прибавил, что преклоняюсь перед его дарованием и считаю его преемником Вергилия. Когда-нибудь и мне представится случай оказать ему услугу. Я говорил вполне чистосердечно. Я был действительно высокого мнения о его стихах. Но только сейчас, захлебываясь от радости, я обнаружил, насколько оно высоко. И тут же решил переработать свои собственные поэмы в стиле, который приближался бы к сжатой выразительности его стихов, вытравить всякую слащавость.