Я видел его жену Поллу Аргентарию за обедом в домашнем кругу в день моего приезда. Она оказалась не такой величавой, как я ожидал. Она была стройна, изящна, у нее были влажные капризные губы, очень тонкие золотистые волосы, слегка завивающиеся на концах. Она как бы излучала сияние. Она поднимала широкие дуги бровей, выражая искреннее удивление по любому поводу, не смеялась, но, казалось, то и дело готова была рассмеяться, в уголках губ, в глазах сквозило затаенное веселье. Она напоминала развитую не по летам девочку, играющую роль матроны, которая так опьянена успехом, что вот-вот готова себя выдать: смотрите, как ловка я, всех вас вожу за нос!
Из сказанных мимоходом, но явно неспроста слов Лукана, подхваченных Марком Клодием Флакком, человеком с чешуйчатым лицом, приживальщиком, не упускавшим случая угодить и польстить хозяину, я узнал, что она пишет свое имя через два «л». (Меня удивило, что Лукан выслушал комментарии Флакка, хотя вообще он не замечал его присутствия. Впоследствии он пояснил, как бы извиняясь, что обязан этому человеку, вовремя предупредившему его о попытке врагов его опорочить.) В манере писать «Полла» вместо «Пола» есть деревенский или скорее старомодный оттенок, намек на древнее происхождение ее семьи, не желавшей раствориться в городской среде. Марциал упоминал об отсталых патриотах, которые растягивают до невозможности гласные, так что у них получается какое-то ржание, они проглатывают «е» и напирают на «и», желая походить на горцев. Они разыгрывают из себя этаких трудолюбивых катонов, обрабатывающих каменистую почву плугом несгибаемой морали.
Обед проходил спокойно. Полла больше молчала, а я старался поменьше на нее смотреть. Сотрапезники обсуждали судебные процессы, о которых я ничего не слышал. Самым интересным собеседником был Мунаций Грат, богатый подрядчик, представитель среднего сословия, говоривший очень низким голосом. Он гордился им и старался говорить все басовитее и басовитее, пока слова его не потонули в некоем густом рыке.
— Никогда не приглашай Фабулла на обед, — разглагольствовал он. — Он вечно голоден. Уже возвестили четыре часа и объявили перерыв в заседании суда, на средах обучали петухов и зайцев — происходили игры в честь Флоры, — и все же он завернул ко мне, надеясь на угощение. Мне пришлось послать за рабами и приказать им немедленно вымыться. «Тебе горячей воды, Фабулл? — спросил я его. — А ведь у нас еще не принесли холодной. Кухня закрыта, плита не растоплена. Подумай только, еще далеко до пяти часов. Всего час пополудни». Тут меня осенило: «Фабулл, — сказал я ему, — ты опоздал к завтраку».
Полла покинула нас рано, и я утратил всякий интерес к разговору. После этого я лишь однажды мельком видел ее близ атрия, и мне показалось, что лицо ее вспыхнуло. Феникс указал мне на ее домоправителя, у которого на поясе висела чернильница, вызывающе красивого египтянина, с лицом замкнутым, словно могила, полная летучих мышей, скорпионов и старого золота. Я не мог себе представить, о чем она разговаривает с Луканом, когда они остаются вдвоем. Если они когда-нибудь остаются вдвоем.
Рим — пуп земли. Толпа невоспитанных пешеходов на улицах, размах строительных работ, трудность понимания всевозможных наречий, на которых тебе отвечают, бесконечное разнообразие товаров, выставленных прямо на мостовых, крики ученых попугаев и скворцов, окликающих прохожих, вонючие доки, где несмолкаемый галдеж и где я видел, как большой камень выскользнул из петли лебедки и проломил дно баржи, увлекая за собой в пучину грузчика. Все шумят: фигляр, выкидывающий свои трюки под аккомпанемент дудок и волынок возле многоструйного фонтана в виде конуса; мастер, работающий на станке; человек, правящий пилу в нескольких шагах от него. Эти картины ежедневно освежали у меня в памяти прописные истины, почерпнутые на школьной скамье. Рим, где можно купить все и всех. Я жаждал выразить в величавых стихах ощущение великих судеб Города, могущества, изливающегося из всех долин между его холмами неоскудевающим потоком на весь мир. Потоком, приносящим мир воюющим народам, вовлекающим варваров в круг цивилизаций, распространяющим повсюду веру в свободу, основанную на законе. Закон ныне воплощен в одном человеке — в императоре, стоящем над всеми партиями и расовыми различиями, выше всех общественных перегородок. Свобода, которую ревниво оберегала Республика и растратила в жестоких распрях, ныне примирилась с законом, одинаковым для всех людей (кроме рабов). Конечно, еще не было достигнуто совершенство. Но, оценивая труды Августа, Клавдия и Нерона, я считал, что ими намечен путь к примирению двух начал. Несомненно, принцип свободы, основанной на законе, будет распространяться, несмотря на упорное противодействие и всяческие искажения, и преодолеет ограничивающие его факторы. Как сказал Цицерон, все мы порабощаемся законом, дабы стать свободными людьми.