Меня угнетало сознание, что все большую силу приобретает сложнейшая государственная машина. Все мы опутаны ее щупальцами, хотя постоянно о ней забываем, поглощенные политикой. Однако эта власть до неузнаваемости искажает духовный облик человека, подобно тому как осуждаемые Поллой корсеты портят фигуру молодых девушек. Мне пришло в голову, что юным дочерям хлебопашцев приходится трудиться на земле, поэтому их не зашнуровывают в корсеты; поселяне сохраняют человеческие чувства, ибо они не ведут торговли, не занимаются ростовщичеством, ничего не закладывают, не арендуют и никого не эксплуатируют ни в деревне, ни в городах. Волей-неволей они ближе к вечно обновляющейся природе, пусть даже не осознают этой близости и угнетены тяжелым повседневным трудом. Они счастливы, хотя сами того не знают. Теперь я улавливал в словах Вергилия такой смысл, какого не вкладывал в них поэт.
Вдумываясь во все происшедшее, оценивая состояние нашего общества, я с великой скорбью приходил к убеждению, что представлялся замечательный случай свергнуть иго, однако он был упущен, общественные деятели предпочли идти все тем же путем лжи, обрекая народ на неизбывные муки. По-прежнему мечтали о благотворных переменах, но все трудней становилось их осуществить. Все расширяющаяся пропасть, все усиливающаяся ложь. Этот мир устремляется навстречу своей гибели, всем ясна ее неизбежность, втайне все предвкушают конец существующего порядка вещей, этой жизни, которую они прославляют, сознавая всю ее пустоту и порочность. Трудно сказать, когда разразится катастрофа. Но если верны были мои наблюдения, то поражено тлением было все, чем так гордился народ, перед чем он так раболепствовал. Порожденная страданиями мысль устремляется против течения, невзирая на препятствия и противодействие. Она должна продолжать борьбу, стремиться против течения.
Мне хотелось выговорить вслух эту мысль, но кто сейчас был бы способен меня понять? Мысль стремится против течения. На минуту я задумался: употреблял ли кто-нибудь до меня это выражение? Мне казалось, что я вспоминаю какой-то разговор.
— Ты прав, — сказал я. — Мы упустили это из виду. Но впредь я буду свободен от этого. Я буду заниматься совсем иными предметами.
— Это тебе не удастся. Все равно тебе прищемят не голову, так ноги.
Я не пытался растолковать ему смысл моих слов. Еще раз горячо поблагодарив Марциала за помощь, я простился с ним и пошел бродить по городу, испытывая некоторую грусть при мысли, что расстаюсь с Римом, который в конце концов я так мало узнал. И все же город овладел моим сознанием в большей мере, чем моя родная Кордуба. В Риме я почувствовал над собой грозную десницу судьбы, здесь над головой клубились черные тучи, предвещая еще невиданные катаклизмы, здесь люди беспечно плясали на краю пропасти, жизнь была рассечена пополам, словно ударом меча, и мерещился новый мир. И все же Город казался мне нереальным, его образ ускользал от меня и тревожил, как зловещий призрак. Горделивые, изменчивые, исполненные гнева мечты Лукана и глубоко затаенная горечь Аманда, подтачивающая основы; обожествленная власть — это смертоносное солнце, в лучах которого люди слепли, теряли рассудок и превращались в каких-то чудищ. Но вот нищий протянул мне свою тощую руку со вздутыми жилами, показывая дощечку, на которой было изображено сверкающее око, — я отшатнулся от него и поспешил прочь.
Кто-то окликнул меня, я обернулся и увидел молодую женщину с приятным смуглым лицом, оно казалось мне странно знакомым. Это была флейтистка Олимпия, она пригласила меня зайти к ней и выпить глоток вина. Я осмотрел ее лавочку, где продавались недорогие гирлянды, музыкальные инструменты, золотые кольца для женских сосков и где можно было нанять музыкантшу. Мы избегали говорить о бедах, обрушившихся на дом Лукана. Но когда я собрался уходить, она повела меня в комнату, где в нише стоял бронзовый Гений, вынула из ящика змею, стала ее ласкать, и змея обвила ей шею и плечи. Когда она подняла руки, я заметил ее беременность.