— Сегодня опять холодно.
Смуглый каппадокиец принес жаровню, и мы погрели руки. Я упомянул о Паконии, и это вызвало новую обличительную речь Марциала против всех богатых философов, придерживающихся учения стоиков. Он стал рыться на полке в обрывках папируса, придавленных камнем с прожилками железной руды, привезенным им из Бильбилы. Наконец он нашел нужную эпиграмму.
— Не по душе мне эти великие люди с нечистой совестью. Что такое в наши дни стоицизм, как не догма, позволяющая сенаторам умереть с сознанием своей исключительности, когда император вздумает отобрать их нечестно нажитое добро? Нет, я предпочитаю своего каппадокийца. Жизнь — это нечто такое, что необходимо пережить. Мы должны использовать ее как можно лучше, без всяких иллюзий и самомнения. Не называя себя примерными гражданами, и при этом не обманывая близких, и не делая себе кумира из своих болезней и бессилия. Мы с тобой можем испытывать унижение, не придавая этому мирового значения.
Мне хотелось возразить ему, указав, что в убеждениях Пакония, Сенеки и Лукана есть нечто ценное, тут дело не только в нечистой совести и в раздутом эгоизме. Но по обыкновению я не нашел подходящих слов и боялся исказить свою мысль неловкими выражениями. Я только спросил!
— Ты думаешь, слово свобода не имеет значения?
— Я считаю, что оно имеет много значений, даже чересчур.
— Но никакого особого значения.
— Бели я раб или наемник, я несвободен, ибо не могу располагать своим временем. Если я без гроша, я не могу набить себе брюхо — и опять же несвободен. Если я болен, то не могу взять к себе в постель Тайсарион — и это ограничивает мою свободу.
Она кивнула с серьезным видом.
— Так оно и есть.
— Свобода располагать своим временем, пить и есть что нравится, и предаваться любви — это главное.
— И говорить то, что ты думаешь?.
— Подобно большинству людей, я не так уж много думаю об этом. А то, о чем думаю, я ухитряюсь высказать почти полностью и без искажений.
— И у тебя нет желания участвовать в политике государства?
— Я не вижу никакой политики. Я усматриваю, с одной стороны, борьбу честолюбий и расхищение государственной казны. Мне хотелось бы, чтобы с этим было покончено, но участвовать в подобных действиях — слуга покорный! Закон слаб и изобилует лазейками, хотя по временам и карает какого-нибудь преступника; с другой стороны, я вижу, что существует ряд настоятельных потребностей, ускользающих от всякого надзора.
— Итак, ты считаешь, что невозможно изменить положение вещей?
— Вероятно, многое можно, но я склонен думать, что в конечном счете любые изменения приведут к тем же результатам.
Тут я сдался. Я заразился его взглядами. Потом он заявил, что существует философ, которого он уважает, — это Музоний. Но у Музония ограниченные средства, он не дает взаймы, не занимает доходного места. К этому времени я потерял желание довериться Марциалу и спросить его совета. Меня удручал его здравый смысл. Все же я испытывал зависть, замечая, какие взгляды бросала на него Тайсарион, пока он говорил. Она ничего не понимала и обожала его.
В коридоре послышался шум, и мы вышли посмотреть, в чем дело. Упал человек с жиденькой, кое-как сработанной лестницы-стремянки, приставленной к люку в крыше. Марциал представил мне его — Фаон, любитель голубей, соорудивший на чердаке голубятню. Фаон, лохматый малый с переломанным носом и изуродованным ухом, приветливо улыбался. Он потер левую голень, опасливо потрогал челюсть, потом предложил мне осмотреть его заведение. Я стал осторожно взбираться по стремянке. Вместо перекладин были жердочки, кое-как привязанные старыми веревками к узловатым боковинам. Наконец я добрался до крыши.
— Я обмазал стены самым лучшим раствором с мраморной крошкой, — заговорил Фаон глуховатым голосом, подходя к голубятне и все еще потрагивая ушибленную челюсть. — Посмотри, окна забраны решетками. Кроме квартирного надзирателя, я боюсь только крыс. И ястребов, но меньше. — Всюду были приделаны полочки для голубей, сетками отгорожены садки для горлиц, сидящих на яйцах, вдоль стен — корытца с бобами, ячменем и фасолью. Я смотрел на крыши домов, ступенями уходившие вдаль, дивясь разнообразию их наклонов и обилию всевозможных предметов, выброшенных или хранившихся на кровлях. Кое-где между крышами чернели провалы — опустошения, вызванные пожаром, — и виднелись развалины дома или храма. Снова я почувствовал беспорядочное смешение человеческих жизней в Городе, и мне подумалось, в какой хаос он сразу погрузится, если рухнет римское могущество. И разве это могущество сможет удержаться в нашем мире, где Город является верховной эмблемой порядка, закона, мира, искусства, устойчивым центром, организующим всю жизнь, если не станет императора или он будет свергнут, уничтожен? Легко рассуждать о том, как избавиться от недостойного лица и поставить на его место более человечного властелина, — подобные разговоры не имеют ни малейшего смысла, если вдуматься в сложные сплетения ненадежных обстоятельств. Это все равно, что попытаться заменить замковый камень широкого свода, дабы изменить архитектурный стиль, забывая, что если удалить этот камень, то рухнет свод и разрушится все опирающееся на него.