— Приглашаю вас!
Мария поднялась и пошла с Селезневым на середину зала.
«Взглянет она на меня или не взглянет?» — думал Самарин.
Мария взглянула на Андрея просто, без всякого значения, как бы говоря: «Ну что поделаешь с вашим начальником шахты? Мне и не хотелось бы, а приходится идти танцевать». И Андрея вдруг обожгла мысль: «А что, если не сладится, не полюбит меня Мария?..»
И он стал перебирать в памяти все, что там, на море, при первом знакомстве, говорил Марии; все ли в их отношениях было прилично, достойно, не было ли поспешных, наивных признаний,— нет, кажется, ничего такого не было. И слава богу! Она хоть не может меня презирать — и на том спасибо.
Мария, сопровождаемая Селезневым, вернулась к столу и не стала садиться, а со словами: «Спасибо вам, мне пора», подала Андрею руку. Селезнев тоже заторопился: он хотел подвезти Марию на машине. Выходя из ресторана и придерживая Марию за локоть, шепнул Самарину:
— Приходи на спектакль. Баринов тоже будет. Уже из машины Мария приветливо махнула Андрею рукой. Он улыбнулся ей, поднял руку и свернул в безлюдный переулок, по которому можно было спуститься к озеру. Отчасти он шел сюда машинально, потому что надо же было куда-то идти, но в то же время именно сейчас ему хотелось остаться наедине с собой, обдумать свое положение, как ему быть дальше. Он одно только знал для себя твердо: без Марии для него нет жизни. Андрей вспомнил, что с тех пор, как встретил Марию, он меньше стал думать о машине, даже к друзьям будто стал холоднее, а к отцу, которого не видал со времени отъезда на курорт, ещё и не заявлялся. Мария, словно солнце, ослепила ему глаза и заслонила собой мир, вывела из равновесия. Говорят, любовь возвышает, почему же Андрей стал вдруг испытывать недовольство собой? Ну что за личность, Андрей Самарин! Он даже институт никак не может закончить. А что до дел его — все они в мечтах и планах. И неизвестно, выйдет ли толк из его затеи с «советчиком диспетчера»?.. «Ну ничего,— успокаивал он себя,— теперь я войду в колею и снова буду много работать, я сделаю такую машину, которую возьмут на все шахты, внедрят во всех угольных бассейнах и, может быть, в других странах».
Самарин не страдал тщеславием, но сейчас мысль о возможной известности была для него приятной, казалась реальной и даже необходимой. И тут нет ничего предосудительного, внушал ему внутренний голос, все естественно и логично: если ты трудишься, ты должен пользоваться плодами своего труда. «Разумеется, разделю авторство с ребятами, но они и сами считают меня творцом машины, они ещё, чего доброго, назовут машину моим именем. Говорит же Саня Кантышев: «Машина Самарина». И даже статью куда-то писал. Что ж, я не стану противиться, я разделю с ними авторство, но, если они сами будут называть СД-1 машиной Самарина, не буду возражать против этого».
Мысли об авторстве, славе звучали в нем как бы двумя голосами: один голос был наружным, смелым — этот не боялся своего звучания; другой шел изнутри и был робким, негромким; этот второй настойчиво твердил Самарину: она ещё услышит о тебе, узнает, кто ты есть и что ты за человек. Ты, конечно, не артист и не красавец и не имеешь каких-то особенных внешних данных (тут он неожиданно подумал: какие есть у твоего мужа), но она узнает и мое имя, услышит о моих делах.
Занятый этими мыслями, он не заметил, как пересек несколько улиц и очутился на берегу озера.
Сел на камень, привалился спиной к старому кривому тополю и смотрел, как над ослепительно белым зеркалом воды лениво вьются прозрачные мухи. Не сразу сообразил, что это не мухи, а пушинки тополя летят над водой. Время от времени над озером появлялись бабочки; эти летали неровно, импульсами, точно кто-то невидимый дергал их за ниточку.
Андрей снял пиджак, лег на траву и закрыл глаза. Лежал до тех пор, пока не пришел к нему сон. Когда проснулся, то вспомнил: в восемь начало спектакля. Накинув на плечи пиджак, пошёл напрямик к театру: «Я должен, я должен с ней говорить! Сегодня же, после спектакля»,— убеждал он себя почти вслух.
У касс Самарина ждали Селезнев и Баринов.
— Вот тебе билет — Мария Павловна передала, из своих, служебных,— ворчливо встретил его начальник шахты.
— Мне?!
— И нам тоже! Чем же мы хуже тебя!
...Гул зала, словно пчелиный рой, затихает. По коврам раздаются торопливые шаги запоздавших зрителей. «Позвольте пройти!», «Извините, пожалуйста». И снова тишина. Её нарушает лишь нестройный хор вырывающихся из оркестровой ямы звуков — там пробуют и настраивают инструменты.
Зритель любит эти минуты ожидания. В такие минуты и люди, находящиеся в зале, сродни артистам. Ведь они пришли не только посмотреть, но и показать себя. Все они, и в первую очередь женщины, прежде чем сесть в эти кресла, долго и тщательно наряжались дома, потом в театральном вестибюле прихорашивались перед зеркалом, затем в ожидании звонков важно и торжественно ходили по кругу. На них смотрели знакомые и незнакомые люди, им говорили комплименты, они приятно улыбались. Дамы уверились в том, что выглядят хорошо, молодо, красиво, что такими красивыми они будут оставаться долго, может быть всегда. Именно поэтому теперь, в последние минуты ожидания, так беззаботны и счастливы их лица, таким восторгом светятся глаза. Приподнятое чувство ожидания чего-то важного, необыкновенного владело и Андреем. Он сидел в пятом ряду возле Селезнева. Денис был впереди — не поворачивался к ним. Положив сильные, загорелые руки на колени, ждал открытия занавеса.
Спектакль начался необычно: занавес открылся, но артистов на сцене не было. Первый актер появился не на сцене, а вышел из зрительного зала. Раздалась песня:
Дымилась роща под горою,
И вместе с ней горел закат...
Все повернулись назад. Андрей только теперь заметил фанерное возвышение в проходе между креслами: по нему на сцену, освещаемый светом красноватого фонаря, шел седой мужчина в слинялой гимнастерке, видно отставной командир.
Нас оставалось только трое...
Руки его безвольно свесились над оркестровой ямой. Бывший военный, покачиваясь во хмелю, с минуту стоял спиной к зрителю, затем медленно повернулся, сощурил глаза, словно отыскивая знакомых, позвал:
— Санька!.. Наточка!.. Тишина. Бросили отца, неблагодарные!..
Он смотрел на людей, сидевших в первых рядах, укоризненно покачивал головой, словно в чем-то обвиняя зрителей, надрывно, глухо бубнил:
— Бросили, забыли. А я помню. Все помню!.. И как горели березы, стонала земля — помню! А они... отца бросили.
В глубине сцены яркой голубой лентой тянулась река. У дебаркадера плескались волны, в стороне от пристани в лучах яркого солнца отливал золотом песчаный берег. Там, у лодки, возился человек.
— Санька!..
— Что тебе?..— зазвенел чистый юношеский голосок. И тотчас на берегу появился юноша — стройный, с медно-рыжим лицом. Он держался от отца на приличном расстоянии и смотрел на него с недетской затаенной тревогой.
— Иди сюда, шельмец! Где шляешься, почему дома не живешь?..
— Пил бы поменьше!
— А-а!..— закричал отец и швырнул в мальчика ведро.
Того и след простыл.
Денис повернулся к Самарину, шепнул ему на ухо:
— А ведь этот паренек-то — она, Мария!..
Самарин словно очнулся: «Да, конечно, это была она».
«Травести» — вспомнил оброненное ею однажды слово. Тоже — искусство. И, должно быть, немалое.
Селезнев, Денис и Андрей нетерпеливо ждали появления мальчика, но тот, прыгнув с берега куда-то вниз, исчез и больше не появлялся.
Мария появилась на сцене ещё в конце третьего действия. На этот раз она играла девушку; явилась перед тоскующим отцом под руку с молодым человеком, очевидно мужем. Она была необычайно хороша — грациозна, красива. Чуть заметной золотинкой искрились в лучах фонарей её волосы.
Самарину показалось, что Мария краем глаза взглянула в зал — на него, Андрея. Да, да, это несомненно. Андрей перехватил её взгляд.
— Благослови нас, папа. По русскому обычаю...
Отец поднялся, прислонился спиной к дереву. Теперь все видели его благородное, освещенное глубокой думой лицо.