Маша толкнула Жарича:
— Через десять минут наша очередь.
Чтобы видеть артистов глазами зрителей, Ветров снова спустился со сцены и прошел к задним рядам партера. Оттуда он некоторое время наблюдал за действием, потом остановил сцену, закричал:
— Если вы полагаете, что вас слышит зритель, то вы глубоко заблуждаетесь! Не стойте к зрителю боком и спиной. Направляйте голос по прямой. И не делайте мне капустник... Жарич и Мария Павловна!..
Жарич скинул плед, одернул рубаху. Бодро подошел к костру, распростер над «огнем» руки и бороду и тревожно зашептал: «Что мне говорить?»
Повернув голову в сторону, Маша подсказала: «Ах вы, моя Софьюшка, как мы будем жить вдали от столичного света, в этой глуши яснополянской».
Жарич всплеснул руками:
— Ах вы, мое солнышко, как мы будем жить вдали от столичного света, в глуши окаянской?..
Артисты захихикали, но Ветров сделал вид, что не заметил ошибки актера.
— Не считай меня заядлой урбанисткой,— без кокетства, но и без излишней серьезности проговорила Маша.— С милым, как говорят, и в шалаше рай. Но что я вижу, Левушка! Ты без штиблет. Ах, этот твой ужасный вид меня шокирует. Я же тебе намедни из Москвы штиблеты с серебряной пряжкой привезла.
— Не беспокойся, милая, мне так хорошо и покойно, я хочу иметь спартанскую закалку.
В это время с дерева, под которым «горит» костер, раздается мужской голос. Супруги поднимают головы и видят на суку молодого господина.
— А у меня, Софья... письмо к вам!..— вертит он над костром письмо.— Вот брошу в огонь, а вы доставайте.
Мария тянется за письмом, а Жарич пытается опередить. Он должен говорить какие-то слова, но решительно ни одного не помнит. И как ни напрягает слух, не слышит далеко сидящего в своей будке суфлера. Отталкивая Марию и пытаясь достать маячащее над огнем письмо, с приглушенным свистом шепчет: «Что я должен говорить?..» Мария тоже забыла его текст. Силится и не может припомнить. Тогда Жарич пустился импровизировать.
— А, черт, Петро, не балуй же!.. Отдай письмо, а то шею намылю. Слышишь, отдай!..
Артисты ликовали. Так всегда случалось со зрителем, когда Жарич начинал свои импровизации. Речь его была живой и яркой, каждое слово органически сливалось с жестом, действием — играл он на редкость талантливо. Зато партнера повергал в замешательство.
Артисты боялись играть с Жаричем. Машу спасало отличное знание текста. Она и на этот раз уловила паузу в потоке жаричевских импровизаций, ввернула свою реплику:
— Кузина мне из Парижа прислала. Из Парижа...
Письмо полетело на траву. Маша прыгнула за ним и, подхватив конверт, побежала за сцену.
— Вернитесь,— остановил Ветров сцену.— Вы бежите, как коза,— ни толку нет, ни смысла.
Ветров не знал текста и не заметил жаричевских подтасовок, но Машин бег его возмутил.
— Вспомните, как я объяснял!..
— Так бегают дети,— возразила Маша.
— Правильно!.. В минуты счастья взрослые тоже становятся детьми. Пожалуйста, повторите!..
Маша возвращается к костру, опустив голову. И вновь она бежала, не думая о том, какая нога за какой следует. В руках у нее долгожданное письмо, она рада ему, она сгорает от нетерпения раскрыть его... Она не думает ни о чем другом, как только о своем счастье.
Резкий голос Ветрова снова прервал её:
— Я вам говорю, Мария Павловна!.. Вы что, не слышите меня?
Маша подумала: если бы не начальник и не этот... искусствовед, он сказал бы: «Вы что, оглохли?»
— Повторите, пожалуйста, так, как я говорил. В темпе, в темпе!
Маша попыталась бежать, как показывал на первых репетициях Ветров. Бег получился ужасный, клоунский, а главное, прыжки и подскакивания противоречили и образу и чувству.
— Не могу так! — сказала Маша.— Деланно и неверно.
Её внутренний протест переходил в возмущение. Она говорила глухо, сердце её стучало.
Ветров приподнялся с кресла. Землисто-серые щеки его стали ещё темнее, глаза блестели остро и горячо:
— Может быть, вы сядете в мое кресло и начнете командовать? Вы слишком много себе позволяете, уважаемая Мария Павловна!.. Да, слишком много!.. Извольте повторить все снова и не разговаривать. У нас нет времени на бесплодные дискуссии.
Маша удалилась в глубь сцены, уткнулась лицом в занавес.
Жарич понимал состояние Марии. Он подошел к ней, коснулся локтя, сказал:
— Маша! Он ведь меня должен ругать, а не тебя. Ну, черт с ним! Одолей гордыню.
— Не могу,— сказала Мария.
— Я тоже не могу. Мне тоже противно шляндать по сцене босиком, но что поделаешь, если драматург и режиссер...
Раздались хлопки Ветрова:
— Жарич! Где вы там запропастились?.. Мария!.. Продолжим сцену у костра. Когда Софья возмущается с важным видом, что вы ей отвечаете? Да, да, что?.. Вы что — забыли текст?..
В голосе Ветрова звучали нотки добродушия и примирения. Он, очевидно, понял, что перегнул палку, и хотел загладить свою вину.
— Я ничего не забыл,— прервал режиссера Жарич.
— Тогда, пожалуйста, повторите. Где там Березкина? Мария Павловна!.. Мы ждем.
Ветров глубже уселся в кресло, он приготовился слушать. Но Мария не выходила. И Жарич молчал. Поглаживал толстовскую бороду и молчал.
— Вот садовая голова, Жарич, забыл...— проговорил Ветров.
— Я ничего не забыл,— сказал артист.— По тексту пьесы идет дружеская потасовка.
Жарич встряхнулся, весь вдруг преобразился.
Пародируя столичного артиста-сатирика, наклоняя голову то в одну сторону, то в другую, проговорил фразу из пьесы в тоне того артиста:
— Штиблеты?.. Да?.. Ого-о!..
— Прекрасно! — воскликнул Ветров и порывисто подскочил в кресле.— Прекрасно, черт вас подери!.. Этого я от вас и добивался.
Режиссер захлопал в ладоши:
— Повторим сцену.
Жарич ни одной черточкой лица не реагировал на восторженное буйство шефа. Артист был в шутовском одеянии, бос и непокрыт, но поза его и лицо выражали покой и величие. Было в его лице даже что-то снисходительно-презрительное и обидное, выражающее протест и жалость к режиссеру, который сидел перед ним в недоумении и растерянности.
— Что с вами? На вас лица нет! — глухо сказал Ветров.— Что с вами?..
Жарич, глядя мимо него, вдруг повернулся к стоявшей у края занавеса Маше, протянул ей руки. И Маша подошла к Жаричу, заглянула ему в глаза. Артистка понимала артиста — она сердцем уловила закипевшую в груди Жарича бурю, услышала приближение взрыва.
— Одолей гордыню,— сказала она тихо.
— Не могу! — выдохнул Жарич.
Маша взяла его за руки, приблизилась к нему. Но артист, мягко отстранив её, содрал вдруг пышную толстовскую бороду, бросил её под ноги режиссеру.
— Без меня! Без меня! — проговорил он, задыхаясь от волнения.
Жарич бросил на пол усы, волосы — весь парик. Круто повернулся. Но тут его остановил резкий, сорвавшийся окрик Ветрова:
— Что без меня?
— Шута из Толстого делайте без меня! Глумитесь над святыней, но... без меня!..
— Вы мне будете отвечать! — подскочил в кресле Ветров.— Не я написал пьесу. Драматург! Слышите?..
Жарич махнул рукой:
— А вы с ним одного поля ягода, с этим драматургом.
Он откинул складку занавеса, шагнул в глубину сцены. Вслед за ним, не взглянув ни на кого из товарищей, удалилась Мария.
Из театра Маша вышла одна; она не зашла к Жаричу в гримуборную, не стала его поджидать — переоделась, сняла грим и пошла домой. О случившемся не жалела. Что ж, конфликт с Ветровым назревал давно, рано или поздно разрыв должен был совершиться. И к мысли о том, что с этим окончится её театральная карьера, Маша тоже привыкла. Вот он пришел, этот день, и Маша удивилась своему спокойствию: не было в сердце щемящей тоски и тяжести, не было слез, раскаянья. Она не знала, чем будет теперь заниматься, никогда не думала об этом, не гадала; знала только одно: в театр больше не вернется. Ей было мучительно больно сознавать себя побежденной, горечь поражения томила её сердце. Вспоминался недолгий, но трудный путь в искусстве: поиски и волнения перед выходом на сцену, счастливые дебюты, премьеры. «Теперь все позади, да, позади»,— говорила себе Маша.