Выбрать главу

Секретарь обкома — человек новый. Ах как бы не хотел редактор, чтобы в ушах нового секретаря раздалась трель московского соловья. Неизвестно, как будет реагировать секретарь обкома на звонок из Москвы. Хуже нет, когда претензии в адрес газеты исходили из Москвы. Тогда в обкоме говорили: «Докатились наши газетчики, Москва их ошибки разбирает». А что суждение в Москве высказано человеком второстепенным, а подчас и некомпетентным, что, наконец, человек этот и вообще не имеет права делать замечания от имени Москвы, а говорит только в расчете на простаков — как в данном случае и происходило,— так до всего этого никому дела нет.

Редактор за многие годы работы в газете хорошо знает психологическое воздействие слова «Москва», а потому и не задумывается, что это за человек Соловьев, почему он звонит. Важно, что Соловьев работает в Государственном комитете, что он помощник какого-то академика и может позвонить прямо в обком.

Редактор в нетерпении подвинулся в кресле, сел на самый краешек, будто спинка кресла была испачкана чем-то липким. Исподлобья глянул на Сыча, укоризненно глянул, нехорошо и снова склонился над гранкой.

Сыч знал своего начальника: он никогда не торопился принимать решения. Не шумел, не злился, никого не распекал. Но тот, кто давно с ним работает, научился угадывать его тайные мысли. Стол у редактора большой, удобный, с двумя львами на тумбах. Львы устрашающе раскрыли пасти. Впрочем, Евгений их не боится. На львов он даже не смотрит; Евгений смотрит на редактора и ждет, когда тот поднимет глаза. Но редактор продолжает читать. И Сыч знает, что это невнимание к сотруднику ложное, преднамеренное; редактор видит Сыча, думает о нем, соображает, что ему сказать и какое решение принять. Рука с карандашом бойко бежит по строчкам, иногда задержится, зачеркнет слово или поставит на полях «птичку», а затем снова прыгает по заголовкам, линейкам, заставкам.

Редактор покачивает головой, говорит:

— Строчки перепутаны, ошибок — тьма. И куда смотрит корректура?..

Голос у него тонкий и неспокойный. Он несколько раз взглядывал на телефон — видно, хотел кому-то позвонить, но удерживался. Потом все-таки позвонил.

Говорил тихо, не глядя на Сыча, спрятав голову и телефонную трубку под абажур настольной лампы.

— Да, да, опровергают. Из Москвы звонили. Вы с Сычом меня зарежете, вы меня уложите в больницу. Как я пропустил фельетон, ума не приложу. ещё ведь подумал: Каиров — величина, а они его, как мальчишку...

«Арнольд Соловьев — цепь!» — обожгла мысль Сыча. Он не знал, как и что мог сделать столичный искусствовед в защиту Каирова, но был убежден: сработала цепь, Арнольд поднял на защиту Каирова столичных друзей. «Ну хорошо, хорошо»,— до боли в пальцах сжимал кулаки Сыч. Но никаких конкретных планов борьбы с Арнольдом он, к своей бессильной досаде, не имел.

Редактор говорил тихо, будто беседовал с самим собой. Трубку он зажал между плечом и ухом, а руками протирал очки. То и дело дул на них, наставлял на окно, щурил подслеповатые глаза. От долгой сидячей работы все тело его оплыло, лицо покрылось нездоровым малиновым цветом.

— Что-о?.. Сыч писал, а ты подписывал?..

Редактор повернулся к Сычу, торжествующе смотрел на него, словно бы говоря: «Видишь, Архипыч-то отпирается. Значит, ты один во всем виноват».

Евгений чуть не застонал, заслышав такую подлость. Редактор же, продолжая смотреть на Сыча и покачивая головой, продолжал:

— Подумать только, зеленый журналист маститого писателя обманул. Ах, Архипыч, седая твоя голова. Я-то тебе только и поверил. Думаю, Архипыч в институте работал, знает там обстановку, а ты говоришь: Сыч тебя обманул. Ай-яй-яй, час от часу не легче. Спровоцировал, говоришь?.. Да как же он тебя... Значит, и ответственность на этого зеленого петушка? Умываешь руки, Архипыч... А-а?.. Все понятно, дорогой. Ладно уж, не волнуйся, пиши себе толстые книги про Лободу, поучай молодежь, а мы тут разберемся, как-нибудь сладим... Ладно уж. Редактор положил трубку. И как раз в этот момент вошли два фотокорреспондента, положили на стол снимки. Редактор краем глаза разглядывал фотографии, тихо говорил:

— В Тмутаракань, в Тмутаракань... Там есть многотиражка, туда и несите свои картинки. ещё Елабуга есть — там тоже примут. А у нас большая газета, нам кашки-ромашки не подходят. Нет, нет — в Елабугу.

Тмутаракань и Елабуга — излюбленные словечки редактора. Может быть, ещё в молодости услышал он об этих дальних, как ему показалось, медвежьих углах. С тех пор и посылал туда всякую незрелую продукцию — дескать, там и такого нет, там все сойдет.

Фотокорреспонденты, сгребая со стола снимки, устремлялись назад, к двери. Спорить с редактором бесполезно. Раз он сказал «кашки-ромашки» и «Тмутаракань», значит, все кончено, снимки бросай в корзину.

Они выходили из кабинета, а вслед им неслось.

— Идите, идите, и никакой профсоюз вам не поможет.

Это тоже была поговорка.

Оставшись с Сычом наедине, редактор с минуту молча смотрел на корреспондента, потом заговорил:

— Нет-нет, вы когда-нибудь взорвете редакцию. Я попрошу у строителей монтажный пистолет и застрелю вас всех (очередная шуточка). Да, да, застрелю. И тебя первого.

На Сыча уставились воспаленные от долгого чтения глаза. Слипшиеся ресницы кончиками упирались в стекла.

— Ты что — заявление принес об уходе?

Сыч знал чудачества редактора, много слышал о его язвительных шутках, но тут его взорвало.

— Да,— кивнул он решительно и тут же присел к столу, размашисто начертил: «Прошу уволить... по собственному желанию».

Редактор взглянул на подвинутую ему бумагу, потрогал пером ноготь собственного пальца. Потом ещё ближе пододвинул к себе заявление. Читал он внимательно, как читают малограмотные. И наклонял голову то на одну сторону, то на другую. Потом вкрадчиво кончиками пальцев стал приближать заявление к себе:

— Эх-хе-хе... Сыч, Сыч... Летать бы тебе ночью, а днем в глухих зарослях сидеть, как тезке твоему. Ничего-то ты не видишь, не разумеешь — молодой ты и горячий. В газете таким противопоказано, наплачешься с тобой в газете. А заявленьице ты правильно написал — по собственному желанию, по-хорошему... И тебе лучше, и нам спокойнее.

— Подписывайте, Василий Григорьевич, не скоморошничайте. Ведь, наверное, устали всю жизнь шута разыгрывать.

Редактор сверкнул глазами из-под очков, быстро, нервно написал в углу листка: «Удовлетворить». И, не глядя на Сыча, двинул заявление на угол стола. Евгений с достоинством взял заявление, аккуратно свернул его, положил в карман. И уже в дверях повернулся, сказал редактору:

— Вы не волнуйтесь, Василий Григорьевич, не переживайте. За фельетон вас в тюрьму не посадят. А если что, звоните мне. Помогу.

Сыч ободряюще кивнул и вышел из кабинета.

18

Каиров сидел в кресле у себя дома и, страдальчески наморщив лоб, думал свою невеселую думу: как теперь быть ему в его новом положении, как появиться в Москве, прийти в институт и приняться за исполнение обязанностей директора? Казалось Борису Фомичу, что у всех на столе теперь лежит газета с фельетоном и все только то и делают, что читают фельетон и покачивают головой: «Как же это он решился?.. Как он посмел!..» И когда Каиров представлял за этим занятием знакомых людей в Москве, Степнянске, в других городах, у него по спине проступала испарина, а на большом полысевшем лбу глубже обозначались страдальческие морщины.

— Представляю, как теперь все судачат, какие идут толки...— глухо говорил он ходившему по комнате Арнольду Соловьеву.

— Плюньте на толки! — с раздражением и циничной храбростью говорил Арнольд.— Приедете в Москву, сядете в директорское кресло — и все перед вами запляшут. Нашли чего бояться — областную прессу!..

«Приедете в Москву... Хорошо бы!.. А ну как новому секретарю обкома взбредет в голову завести на меня персональное дело».

Беседуя по телефону с Соловьевым-старшим, Каиров не высказал этих своих страшных опасений, не хотел он посвящать в них и Соловьева-младшего. Впрочем, Борис Фомич и сам-то боялся касаться их — слишком реальна и ужасна по возможным последствиям была у него перспектива.