Вам, Валевич, не стану говорить, как она выше всякого осуждения, выше всякого упрека. Вы сами в том уверены - вы следили нашу чистую взаимность, шаг за шагом и от одной ступени до другой. Вы знаете, что она меня любила непорочною любовью ангелов и что она отдала мне всю свою душу, но ни одного чувства, ни единого трепета более! Вы знаете, что нашу привязанность мы оба смело можем исповедать пред небом и что если я боюсь людей, то это потому только, что их испорченное воображение везде ищет соблазна и зла. Но перед вами мне нет нужды защищать ту, которую вы знаете не хуже меня…
Вот и утро. Мы скоро увидимся. Я встречу вас без вражды - будьте в том уверены".
Горцев возвратил письмо полковнику. Тот продолжал свой рассказ:
- В пакете, привезенном секундантом, была еще бумага, подписанная Дольским, в которой он объявлял, что сам причиною своей смерти по неосторожности. Он хотел спасти меня от всяких неприятностей, но я не имел ни желания, ни возможности скрывать истину. Бумага была изорвана, а я принужден оставить Петербург. Но я успел исполнить волю Алексея - выдумал сказку и уверил своих товарищей, что мы дрались вследствие жаркого спора, случившегося в то время, когда мы вместе возвращались с веселого ужина. Никто не мог опровергнуть слов моих, ибо никто не знал, где и как был сделан вызов. Любопытство и злословие не занялись поединком, не сопутствуемым романом, и вскоре Дольский и я равно были забыты большим светом, куда ни тот, ни другой не возвратились.
- А Юлия? Что сталось с Юлией? - вскричали все, кто были в комнате.
- Так как и ее также давно забыли, то я мог рассказать эту быль, не нарушая обета, данного памяти Дольского; ибо назвал его возлюбленную вымышленным именем, и, конечно, никто из вас не отгадает ее действительного имени. Впрочем, теперь и она более не должна опасаться пересудов молвы.
- Как? Она умерла?..
- Нет! я недавно слышал об ней: она живет в своей деревне, воспитывает своих детей и ухаживает за подагриком мужем.
- Но как приняла она известие о смерти бедного Алексея?
- Как перенесла она свое горе? В чужой душе кто прочитает? Но я сужу по наружности. Вечером того бедового дня я еще был свободен, а поединок не разглашен,- я собрался с духом, чтобы отвезти ей письмо, уверяя, что хочу просить ее ходатайства за секундантов, зная обширные связи ее мужа по родству и знакомствам. Я застал ее с гостями в приемной, спокойную, приветливую, как всегда. Я просил разговора наедине. Она вышла со мною в свой кабинет, и там, когда я объяснился, когда вручил заветную посылку замогильного жильца, она смешалась, но только на минуту, и скоро пришла в себя, расспросила обо всех подробностях вызова, поединка, несчастной их развязке. Потом молча поклонилась и отпустила меня. С тех пор мы больше не встречались.
- Но вы верно что-нибудь об ней слыхали? Вы, конечно, знаете, как она вынесла свою потерю?..
- Она? - отвечал Валевич, пожимая плечами.- Она осталась, чем была прежде - знатною дамою в вихре моды; она не переставала принимать; в ее гостиной, как мне сказывали, она говорила о поединке и с участием обо мне. Она выезжала, танцевала, была прекрасна, как и прежде.
- Как! Возможно ли? Так она не любила Дольского? Так он, бедный, был игрушкою кокетки? Так она и не потужила о нем? Не была в горячке? Не впала в чахотку? Не сошла с ума? Не сделалась ханжой?
- Нисколько. Но случай жестоко прервал блестящий ход ее жизни. На пятом или на шестом бале после смерти Алексея она, видно, слишком от души танцевала, оступилась: упала, вывихнула себе ногу и осталась хромою на весь свой век. Весь медицинский факультет лечил ее, но ничто не помогло. Это происшествие так ее огорчило, что она не захотела оставаться в свете и уехала в деревню.
- И поделом ей! Бездушная вертушка, она заслужила свою участь! Все эти кокетки таковы. Кажется, душу за тебя отдадут, а умри - так и слезинкой не помянут! Хороши!
- Ошибаетесь, господа, ей-богу, вы все ошибаетесь! - сказал, внезапно вставая, полковой доктор, дотоле безмолвствовавший во весь вечер. Человек в летах, с истинным познанием своей науки и прекрасною душою, он был всеми уважаем и любим, всегда хранил кроткую важность во всех своих приемах, думал много, говорил мало; его редкие слова имели вес и значение перед каждым, кто знал его.
В эту минуту обычная недвижность лица его исчезла, глаза оживились, черты показывали внутреннее волнение и душевный взрыв чувствительности. "Хотите ли, господа, я доскажу вам быль полковника, доскажу вам то, чего ни он и никто в мире, кроме меня, не знает? Полковник, я узнал ту, кого вы описали под вымышленным именем Юлии; я не мог не узнать ее, быв близким, ежечасным свидетелем этого периода ее жизни. Я был домашним врачом Юлии, лечил ее, когда все почитали ее хромою, и могу присягнуть, что ноги ее обе целы, что ни одна из них не была ни вывихнута, ни даже сколько-нибудь повреждена!
- Как? Но что же значит ее болезнь, ее отъезд?
- Значит то, что женщину, как гиероглиф, не скоро разгадаешь; что свет судит по наружности и что его, этого мудреца, легко обмануть! Юлия одарена душою твердою, волею сильною. Опыт научил ее обладать собою, скрывать себя под неприступными покровами общепринятого двуличия, и она сумела, смогла притвориться - вот и все! Она поняла, что малейший признак тревоги и грусти, малейшее отступление от привычек изменят ей, изобличат те чувства, которые так долго, так тщательно она таила. В минуту ужаснейшего перолома ее судьбы она вспомнила, что есть свет, есть общество и их неумолимые толки. Она вспомнила, что ей должно беречь себя, свое имя, и сердце ее покорилось рассудку - скорбь уступила чистой гордости души возвышенной. Юлия победила себя, подавила в себе все сожаления, все терзания, назначила себе роль и выполнила ее, чего это ей ни стоило. Ее трауром была жестокая необходимость пышных нарядов; ее терновым венцом были цветы и алмазы, тяготившие ее голову, и вместо рыданий надгробных она принудила слух свой внимать аккордам бальной музыки. Она определила себе пытку, назначила ей срок, казнила себя, пока жизнь и смерть Дольского не погрузились в общий ток, забвения, куда свет так скоро выбрасывает все то, что ему не нужно, все то, что перестает занимать его праздное любопытство. Тогда Юлия выбрала самый блистательный праздник, бал многолюдный и шумный, где весь город был свидетелем; она нарочно упала, прикинулась изуродованною, слегла в постель и несколько месяцев переносила муки леченья, обременительное участие и докучливость всеобщего сострадания. Меня не могла она обмануть и отчасти открылась мне, призналась, что ей нужен был предлог для вечного разрыва с большим светом. Я понял ее, помог ей в безгрешном обмане, произнес над нею приговор неизлечимости. И, сопровождаемая сожалениями толпы, она оставила навсегда прежнее свое поприще, но оставила его как торжествующая царица, под защитою имени блестящего, с незапятнанною памятью о ее красоте, уме и достоинстве. Она удалилась в деревню, куда я сам проводил ее. Там воспитывает она своих детей, ходит за устаревшим, хилым мужем, как вам уже сказал полковник,- там она живет жизнью души, жизнью таинственною, невысказанною. Я и теперь в переписке с нею. Ода все та же…