На переводчика мало надежды. Перевод может быть неточен. Не обязательно — сфальсифицирован, а просто — неточен. Без чьего-то умысла и вины. В суматохе и спешке, в напряженной, нервозной обстановке процесса все может случиться. Не найдено единственно правильное слово… Не замечена ирония или переносный смысл… Смазана интонация, с которой оно произнесено… Исчезнет «всего-навсего» какой-то нюанс, и вот уже утеряна, искажена мысль.
С большим трудом удалось ему выпросить ставший хрестоматийным курс Шефера по истории Германии. Просто повезло: этот труд еще не успели включить в черный список — перечень запрещенных книг, «засоряющих мозги» граждан фашистской державы. А зря! Димитров извлек из этого вполне «нейтрального», академического сочинения множество сведений, которые помогли ему найти в глубинах немецкой истории истоки трагедии, постигшей теперь германский народ.
Книга Шефера — это несколько сот страниц убористого шрифта. Несколько сот в первом томе. И еще чуть не тысяча — во втором. Бумага вылиняла, страницы порвались, многие строки так стерлись, что и при свете здоровыми глазами не разобрать. А если свет — это крохотная лампочка под потолком, да и та горит вполнакала, словно без этой экономии «великая империя» вылетит в трубу… Сколько раз Димитров просил заменить лампу, хотя бы и за его счет. Но узника даже не удостоили отказом: просто сделали вид, что такой просьбы не существовало.
И очков ему тоже не вернули. Проходил месяц за месяцем, а «в верхах» все обсуждали государственной важности вопрос: разрешить ли заключенному Димитрову пользоваться очками? Это ходатайство обросло кучей служебных бумаг и официальных резолюций, а тем временем очки продолжали храниться в сейфе, запечатанном сургучом.
Да что там очков — ему даже не вернули самого обыкновенного носового платка, который был при нем во время ареста. Иметь нормальный платок арестантам почему-то не полагалось. Вместо платка ему дали крохотный кусочек тряпки — каждый вечер перед сном Димитров стирал ее под тоненькой струйкой умывальника. Но к утру тряпка так и не успевала просохнуть.
Он прикладывал ее к слезящимся глазам, но боль не утихала, и слезы возвращались. Димитров с тревогой прислушивался к шагам в коридоре: не хватало еще, чтобы надзиратель или какой-нибудь чиновник застал его плачущим! Попробуй потом доказать, что это были за слезы…
Этим мучениям были под стать и другие: по-прежнему руки его были окованы кандалами, острые шипы кололи при малейшем неосторожном движении, нельзя было переменить позу, разогнуться. Иногда брало отчаяние; нет, так больше нельзя, надо отложить книгу, прилечь, постараться уснуть, чтобы хоть как-нибудь, хоть ненадолго притупить боль. Но он тут же корил себя: прилечь, уснуть? А время бежит, процесс, если только фашисты решатся его провести, могут начать хоть завтра.
Он проштудировал первый том Шефера, принялся за второй. Потом наступил черед классическому труду Моммзена по всеобщей истории. Кто знает, что пригодится и что не пригодится? Нет важных и неважных знаний — любое может быть оружием в его правой борьбе. И он читал, читал — учился, впитывал в себя науку как губка.
Часто вспоминалась «Черная мечеть» — зловещая болгарская тюрьма, куда заточили его однажды на родине много лет назад. Эта тюрьма осталась еще со времен турецкого владычества и сохранила свое прежнее название. Тот, кому суждено было сюда попасть, почти не надеялся вернуться домой живым. Оно и понятно; каждого, за кем закрывались ворота «Черной мечети», встречала установленная посреди тюремного двора старая виселица.
Димитрова упрятали туда за «тягчайшее преступление»: он назвал одного подлеца доносчиком и полицейским агентом. Этот негодяй таким в действительности и был, что не помешало ему, однако, обидеться и разгневаться.
Чтобы попасть в «Черную мечеть», надо было совершить преступление, которое считалось особо опасным. Мелких преступников, тех, кто был не очень опасен для властей, туда не сажали.
В этом смысле Димитров по праву оказался узником «Черной мечети». Уж если не он был опасен для царских властей, то кто же еще?! И поступок, им совершенный, честный и благородный с точки зрения порядочных людей, был возмутительным в глазах блюстителей порядка.
Строго-то говоря, за что же царским судьям было наказывать Димитрова? Разве по их понятиям доносить на врагов режима — это постыдно? Разве это недоброе дело — верой и правдой служить полиции? Что же это, в самом деле, за обида — сказать человеку, что он помогает его величеству царю?
Вот как должны были бы рассуждать судьи, разбирая дело Димитрова. Конечно, если бы они были в ладах с законом и здравым смыслом.
Но они скорее были в ладах с теми, кому во что бы то ни стало хотелось упрятать Димитрова в тюрьму. А тут уж не до закона и не до здравого смысла.
Приговор был заранее предрешен: в застенок «за оскорбление и клевету».
Но Димитров не долго пробыл тогда за тюремными стенами. Каждый раз, когда власти пытались расправиться с Димитровым при помощи судебного приговора, гнев народа вынуждал тюремщиков отпускать его гораздо раньше, чем им бы хотелось.
Вот и тогда они были вынуждены освободить своего узника из «Черной мечети». У ворот тюрьмы Димитрова ожидала огромная толпа.
— Живые симпатии и сочувствие знакомых и незнакомых друзей, — сказал Димитров, — облегчили мои тюремные дни вопреки всем невзгодам и унижениям, которым ежедневно подвергается здесь человеческое достоинство. Более того, они дали мне новые силы для предстоящей работы на пользу нашему великому делу освобождения, делу, которому мы все посвятили себя.
Именно тогда, будучи узником «Черной мечети». Димитров выписал в свою рабочую тетрадку, а потом выучил наизусть пронизанные оптимизмом, праведно гневные строки Энгельса из его письма своему другу «Придет время, когда снова повеет другим ветром Пока что вам приходится… на своей спине выносить гнусности правительства… Но не забудьте ни об одной подлости, учиненной вам и всем нашим товарищам. Час мести не за горами, и мы должны будем его наконец использовать».
Час мести придет — в этом Димитров не сомневался. Ветер свободы развеет фашистский мрак, и палачам придется держать ответ за все их зверства. Лишь бы только ни одна жертва не была забыта!..
В тюрьме трудно вести счет жертвам — это делают товарищи, оставшиеся на воле. Зато Димитров вел счет всем гнусностям своих мучителей: оскорблениям, издевательствам, которым подвергали его гестаповцы и тюремщики; незаконным распоряжениям следователей, полицейских чиновников, судей и прокуроров.
Сохранился его тюремный дневник — там что ни страница, то упоминание о провокациях, подтасовках, фальсификациях, в которых были повинны не только сановные дирижеры из гитлеровского «центра», но и ревностные исполнители, усердно старавшиеся перещеголять друг друга в пресмыкательстве перед начальством и в тупой злобе перед своими жертвами.
Час отмщения настанет, и тогда призовут к ответу их всех — Брашвица и Фогта, судью Бюнгера, лжесвидетелей, лжеэкспертов, тюремных надзирателей, охранников, конвойных. Господа мучители могут быть спокойны: Димитров никого не забудет!
…Его зачем-то выводят из камеры в неурочный час. Допросы уже закончились, Фогт в последний раз поставил под протоколом свою размашистую подпись и церемонно распрощался с «господином подследственным»: «До встречи в суде!» И потом — допрашивали его зсегда по утрам, не было случая, чтобы эту традицию кто-то нарушил. А сейчас уже близится вечер И, опять же вопреки обыкновению, его не торопят, не подгоняют, за спиной не раздается этого лающего «Быстрей!» Прогулка? Нет, непохоже, для прогулок тоже есть сюй час, в сумерки заключенных во двор ни за что не пустят.
А может?.. Может, самое худшее? В подвал, к стенке и — пуля в затылок?..
Разве не был он готов к этому каждый день, каждую минуту? Особенно теперь, когда он пленник и жизнь его — в руках врагов. Что ж, если это конец, он выполнил свой долг.