Выбрать главу

И вот бабушка Параскева в Париже. Прямо с вокзала ее везут в огромный зал Булье, где собрались семь тысяч рабочих. Собрались, чтобы послушать мать мужественного человека, принявшего на себя первый удар фашистской юстиции и вступившего с ней в открытый поединок. Поединок столетия…

Бабушку Параскеву окружают друзья — болгарские революционеры, эмигранты, которые когда-то частенько захаживали в ее маленький домик на улице Ополченской. Она видит знакомые лица, но от волнения никого не может вспомнить по имени. Кто-то — высокий, молодой, черноглазый (словно вчера с ним рассталась!) наклоняется к ней, шепчет на ухо:

— Надо выступить, бабушка Параскева. Скажи несколько слов парижским рабочим. Они борются за жизнь Георгия, понимаешь?..

— Как не понять, — откликается Параскева, — рабочие — они всюду рабочие. Только что же мне сказать им? Я ведь сроду на собраниях не выступала… Вот что, сынок, давай так: ты встань рядом со мной и если я скажу не так, то поскладней переведи, ладно?..

— Ладно, ладно, — усмехается молодой болгарин, — только ты не волнуйся, бабушка Параскева!

Взошла она на трибуну, увидела море голов, покачнулась от грома оваций, которым встретил ее гигантский зал Булье, и разом прошли, словно их и не было, волнение и страх. И про переводчика, на которого она надеялась, как на опытного суфлера, бабушка Параскева тоже забыла. Он стоял рядом, в одном шаге от нее, готовый в любую минуту прийти на помощь. Но в помощи его бабушка Параскева уже не нуждалась. И зал не нуждался. Затаив дыхание, семь тысяч человек слушали незнакомую речь — простые, идущие от сердца слова, которые понимаешь не разумом, а сердцем. Разумом — тоже. Но сначала все-таки сердцем.

— Я очень рада, — медленно выговаривая слова, сказала бабушка Параскева, — я просто счастлива выступать на таком огромном собрании парижских рабочих. У нас в Болгарии вот уже десять лет рабочие не могут собраться так, как собрались здесь вы… Георгий Димитров — мой сын, он тридцать пять лет борется за права рабочих. Не только болгарских, но и за права рабочих во всем мире. Уверяю вас, это не такой человек, чтобы устраивать поджоги или какие-то взрывы. Теперь он в лапах у фашистов. Я призываю вас бороться, чтобы освободить как-нибудь Димитрова и его товарищей. Я не знаю, что надо делать, вы это знаете, наверно, лучше меня, но что-то обязательно надо сделать. Если Георгия Димитрова вы спасете, он будет продолжать бороться за права и счастье простых людей — за ваши права и за права всех рабочих на земле.

Вот и все, что она сказала. Переводчик еще не успел перевести ни единого слова, как зал снова взорвался бурей оваций и запел «Интернационал».

Когда после митинга бабушка Параскева, поддерживаемая под руки болгарскими товарищами, выходила из зала Булье, направляясь к стоявшему возле тротуара такси, рядом с ней упал камень, пущенный кем-то сверху — из окна соседнего дома. Этот камень — бессильная и злобная месть врага — не меньше восторженных рукоплесканий говорил о том, как точно попали в цель ее простые, искренние слова.

А потом был путь в Берлин. И опять — прошения, длинные, холодные коридоры, мельтешащая повсюду свастика, от которой рябит в глазах, чиновные кабинеты с портретами фюрера во весь рост.

Ее слушают — кто с застывшей на лице иезуитской улыбкой, кто, багровея от злости и закусив губу.

И ответ один — отказ. А просит-то она всего-навсего о сущем пустяке — о том, что в нормальном человеческом обществе считается разумеющимся само собой: о свидании с сыном. Но — в нормальном обществе. И — человеческом…

Все же ей дают разрешение. Не сразу, но дают. Когда процесс уже начался, и журналистам, съехавшимся со всего света, надо показать, как человечно, как благородно относится новый режим к своим врагам. Семидесятидвухлетней старухе позволяют на почтительном расстоянии повстречаться с сыном в присутствии десятка конвойных и сказать ему несколько слов.

Несколько — да! Но ни одного — о политике. Ни одного — о суде. Ни одного — о том, в каких условиях он содержится или содержался, как к нему относятся, какие жалобы он имеет. О погоде — пожалуйста. Семейные новости — можно тоже. А больше ничего. Решительно ничего, иначе свидание будет немедленно прекращено.

В крохотном кабинетике какого-то тюремного шефа Параскева Димитрова ждала своего Георгия.

— Будьте любезны, присядьте, пожалуйста, — с приторной вежливостью сказал ей молодой офицер, сверкнув золотыми зубами, — Вашего сына сейчас приведут.

Это «сейчас» показалось ей вечностью. Сколько лет покорно и мужественно переносила она разлуку, а в эти последние минуты терпение, казалось, ее покинет. Какой он стал? Постарел ли? Похудел ли — от голода и переживаний, ведь раньше-то он был такой здоровый, крепкий, обнимет ее, бывало, а она ворчит: «Полегче, не раздави…» Как же это она не догадалась захватить лукум, он так любил его — свежий, с орехами, но тут же успокоилась: все равно не разрешили бы передать, ведь он арестант, узник одной из самых страшных тюрем на свете.

Параскева так погрузилась в свои мысли, что не заметила, как он вошел. Когда подняла глаза, первое, что увидела: порванный пиджак. «И заштопать-то не успею», — пронеслось в голове. Она растерялась и даже не рассмотрела хорошенько лицо Георгия.

Заметила только, что очень он бледен, и волосы поседели, и морщины появились, которых тогда не было. Тогда — это десять, целых десять лет назад.

— Да, мама, — сказал Георгий, — десять лет мы не виделись, и вот где довелось нам с тобой повстречаться.

— А помнишь, — Параскева даже улыбнулась, хотя было ей грустно и горько, — помнишь дождь, когда мы расставались? Ты сказал, что скоро вернешься? С тех пор я ждала тебя каждый день.

— Знаю, мама, знаю… И вернусь, вот увидишь. Я не виноват, что это оказалось не так просто. Скажи лучше, как твое здоровье — я вижу, ты совсем исхудала…

Переводчик Тарапанов негромко переводил их разговор тюремным чиновникам, а адвокат Тейхерт делал бабушке Параскеве умоляющие знаки — весь вечер накануне он убеждал ее втолковать Георгию, чтобы тот не вел себя слишком уж вызывающе, не дразнил бы судей своим упрямством. «Ладно, — пообещала бабушка Параскева, — скажу, как вы просите», — поняла, что иначе он не отвяжется.

Но разве этих слов он ждал сейчас он нее? Никогда она не останавливала сына, хотя и знала, как он рискует. И неужто сегодня, перед лицом его мучителей, она унизит его просьбой быть «разумным» и сдержанным?

Она посмотрела на Тейхерта, тот перехватил ее взгляд, кивнул: скажи, мол, то, о чем мы договорились!

— Ты, Георгий, не волнуйся, — твердо произнесла бабушка Параскева, — но уж что тебе хочется сказать, то скажи, все скажи, чтобы душу свою облегчить и выложить правду как она есть. Это я тебе от себя говорю и от всех твоих друзей — знакомых и незнакомых.

— Свидание окончено! — стукнул по столу офицер, хотя до конца положенного срока оставалось еще не меньше четверти часа.

— Вы хотите сказать, — насмешливо перебил Димитров, — окончена конференция… Или пленум!

— Почему? — опешил офицер.

Димитров обвел глазами кабинет, плотно набитый разношерстной публикой в мундирах и в штатском:

— Ну, а как еще назвать это странное сборище, которое вы именуете встречей матери с сыном после десятилетней разлуки?

Бабушку Параскеву уже выталкивали из кабинета, но Димитров успел крикнуть ей вдогонку:

— Передай трудящимся всего мира мой братский привет и мою благодарность за поддержку, которую они мне оказали. Скажи им, что у меня есть силы, чтобы защищать перед судом их и мое дело!..

Ее предупреждали: о том, как проходило свидание, о словах, сказанных Димитровым, она не должна сообщать корреспондентам и вообще кому бы то ни было. Иначе сыну будет плохо, очень плохо.