— Значит, и мне спас... Если бы тебя убили, меня ведь тоже не было бы... Это далеко, Кожма?
— Далеко, за Полярным кругом. От железной дороги надо катером добираться на побережье.
— Ты был там?
— Нет.
— Теперь поедешь?
— Поеду... Ты же сказал, что Шульгин и тебе жизнь спас.
— Пап, а ты с ним вместе долго воевал?
— Одиннадцать дней...
Я уехал через несколько часов полуночным экспрессом.
Одиннадцать дней воевал я вместе с Матвеем Шульгиным. Это было в июле сорок первого года в Кольской тундре между озером Куэсме-Ярви и оленьими пастбищами в верховьях реки Туломы.
Я начал войну командиром стрелкового взвода. Восемнадцатилетним, наскоро испеченным лейтенантиком, ослепленным эмалью кубарей и скрипом ремня вишневой кожи с латунной звездой на пряжке.
Взвод держал фланг, укрепившись в недостроенном доте на берегу озера.
Отступать не пришлось. Фашистские егеря кинулись с тыла и погнали нас на запад, где уже была нацелена засада. Я остался в живых потому, что уходил за озеро последним.
Очнулся я в какой-то щели. Ныла спекшаяся ссадина на скуле, и мерзла непокрытая голова. В затылке была разлита тягучая боль. Перед глазами снова встал желтый всплеск разрыва и бездонная, темная яма, куда я невыносимо долго падал...
Над головой сияло солнце, разливая мягко притененный облаками ровный свет. Где-то капала вода. Крупная щебенка противно скрипела при каждом движении.
Шинель была разорвана, в нагане осталось три патрона.
Я был уверен, что цепи автоматчиков и патрули прочесывают местность, чтобы взять в плен тех, кто уцелел. Торопливо опорожнил карманы. Порвал письма из дому, фотокарточки, какую-то завалявшуюся справку о денежном довольствии. Достал комсомольский билет, сколупнул травинку, прилипшую к обложке, перелистал страницы и ужаснулся, что не заплачены членские взносы за июнь.
Билет я положил в нагрудный карман. Туда, где под тканью гимнастерки неспокойно стучало сердце. Его остановит, пробив комсомольский билет, моя последняя пуля.
Потом выбрался из щели и лег за валун, сжав шероховатую рукоять нагана. Металл холодил руку, тяжесть оружия успокаивала, выгоняла страх.
Вокруг стояла тишина. Звон падающих в камнях капель был монотонен и тягостно отчетлив. Над сопками катилось по извечному пути, не потревоженное войной солнце. К полуночи оно пройдет над морем, не коснувшись горизонта, и снова начнет подниматься, оглушая беспокойным светом полярного дня.
Выступ ближней скалы мерцал красноватыми изломами гнейса. Гривка березок в лощине зеленела, словно каждый листочек на ветках был вычищен и отполирован.
Осколок гранита жестко уткнулся в грудь. Я вывернул его из щебенки, собрал охапку вороничника и расположился поудобнее в ожидании последнего боя.
В суматохе потерялся поясной ремень. Без ремня я ощутил себя расхлестанным, как солдат, отправленный на гауптвахту.
У лица настойчиво вился и попискивал одинокий тощий комарик, видно не попробовавший еще живой крови...
Меня сморил сон. Сколько я проспал, сутки или два часа, сообразить не мог. Небо затянули низкие плотные облака. В камнях посвистывала морянка, трепала березы, колыхала осоку на болоте.
Немцев не было. Только тут я сообразил, что егерям ни к чему прочесывать сопки. Тех, кто уцелел после боя у озера Куэсме-Ярви, они просто оставили умирать в пустых холодных камнях.
На севере и на востоке погрохотывала стрельба. На западе лежала чужая земля. Поэтому я пошел на юг.
Взобрался на гранитную хребтину голой, просвистанной ветром сопки, долго глядел вокруг и ничего не высмотрел. Спустился, прошел кочковатой лощиной, запутался в каменной осыпи, огибал топкие болота...
Наконец увидел своего. Русского, живого. В грязной шинели, с винтовкой, с пузатым «сидором» на скрученных лямках, с котелком у пояса.
Я остановил его нацеленным наганом, приказал положить оружие, спросил часть.
Он назвал наш полк.
— Из нового пополнения я, товарищ лейтенант, — умоляющим голосом говорил красноармеец. — Всего неделю, как мобилизовали. Из местных я, из становища на побережье. Нас старшина Савченко в батальон привел...
Я поверил лишь тогда, когда красноармеец Шульгин сказал, что старшина первой роты Савченко в трудных случаях поминал не только бога, но и тот гвоздь, на который бог шапку вешает.
— Поступаете под мою команду!
— Слушаюсь, товарищ лейтенант, — облегченно сказал Шульгин и вытер пилоткой потное лицо. — Двое суток один по горам шастаю, сердце аж в трубочку свилось... Обрадовался, когда вас приметил... Вчера двоих наших у озера нашел. Рядком лежат, видно, одной очередью положило. Камнями прикрыл, чтобы песцы не попортили. Едой вот у них запасся, сухариками и табаком... Неладно, конечно, у мертвых отнимать, да делать нечего... Сплошали мы, товарищ лейтенант, на первый раз. Ничего, дай срок, все им, гадам, на бирку нарежем.
Шульгин уселся на камень, достал кисет и предложил мне закурить.
— Некурящий.
Я рассматривал так неожиданно появившегося подчиненного. Шульгину, большеголовому, с грузными, покатыми плечами, было лет под тридцать. На безбровом лице — светлые глаза, рот прятался в рыжеватой обильной щетине. Цигарку Шульгин держал в горсти, прижав ее большим пальцем. Так привыкли курить те, кому доводится много быть на ветру.
Верхний крючок шинели Шульгин расстегнул, винтовку, как палку, положил поперек колен.
— Будем выходить из окружения, — сказал я. — От немцев мы оторвались. Теперь надо пробираться к своим. Думаю, идти недалеко.
— Смотря куда идти, товарищ лейтенант, — возразил Шульгин, аккуратно прислюнил окурок и спрятал его за отворот пилотки. — Если к морю пробираться, так километров тридцать, а на Мишуковскую дорогу совсем близко... Вон за той сопочкой, за горбатенькой...
Из его слов я понял, что мы находимся километрах в пяти от недостроенных дотов, где батальон принял бой. Значит, я без толку кружил сегодня по сопкам. Не я ушел от страшного озера Куэсме-Ярви, а фронт ушел от меня.
— Отправляйтесь на разведку, — приказал я Шульгину, — установите, где легче перейти Мишуковскую дорогу.
Когда Шульгин уходил, я велел ему оставить вещевой мешок — настороженность все еще не отпускала меня.
Шульгин снял мешок и ушел.
Я проверил его поклажу. В мешке лежала пара белья, полотенце, кусок мыла, соль в жестяной баночке и десяток винтовочных обойм.
Еще там были сухари. Крупные, в ладонь, ржаные армейские сухари, от одного вида которых у меня набежала слюна и утробно заурчало в животе.
Я съел сухарь, не удержавшись, второй и третий, напился воды и ощутил долгожданную сытость.
Шульгин вернулся быстро. Кисть руки у него была окровавлена, на прикладе винтовки белел сколок дерева.
— Докладывайте! — я оправил разодранную шинель и снова пожалел, что потерял поясной ремень со звездой на пряжке.
— Нечего докладывать, товарищ лейтенант... Охранение на сопках и патрули. Едва ноги унес... Не подойти к дороге.
— Надо было подойти, — жестко сказал я, — струсили, красноармеец Шульгин!
Шульгин исподлобья посмотрел на меня и недовольно засопел.
— На хрена нам дорога сдалась, — сказал он. — Все равно по ней к своим не добраться. Прихлопнут, как комаров.
— Отставить разговоры! — коротко, как бывало перед строем, оборвал я ненужные разглагольствования. — Дисциплину забывать стали!
— Пожуем, может, маленько? — не обращая никакого внимания на строгость моего тона, предложил Шульгин и потянулся к вещевому мешку. — Сухарик на двоих ликвидируем и заморим червячка.
У меня загорелись уши. Только тут дошел до моего сознания стыдный ужас того, что я сделал в отсутствие Шульгина.
— Рубай, я без тебя подзаправился, — грубовато, чтобы скрыть собственную растерянность, сказал я.
— То-то, гляжу, не по-моему завязка сделана... Много умяли? Шестнадцать сухарей было.
— Три, — у меня хватило сил признаться. — Считайте, что я свою норму на два дня вперед израсходовал... Немного пройдусь, посмотрю.
Когда я возвратился к приметной седловине с валуном, торчавшим на склоне, как каменный палец, Шульгин перекладывал мешок. Лицо его было сумрачным, на лбу шевелилась толстая складка.