— На чужое добро, лейтенант, нечего лапы расщеперивать, — сказал он. — Не положено в армии по мешкам шарить.
Наверное, человека нельзя обидеть сильнее, чем правдой. Кровь хлынула мне в лицо.
— Встать, товарищ боец!
Шульгин поднялся, косолапо расставив короткие ноги. Шинель его, неряшливо перепоясанная ремнем, комом собралась на животе. В углу рта чадил окурок. Махорочный дым попадал Шульгину в левый глаз. Он прижмурил его, а правым с нехорошей усмешкой смотрел на меня. Ну, что, мол, дальше?
Я не знал, что дальше. Я вдруг понял, что беспомощен перед этим человеком в солдатской шинели, неохотно поднявшимся по моей команде. Здесь, на склоне сопки, в тылу у немцев, ему нельзя было дать наряд, оставить без увольнительной, посадить на гауптвахту...
Я объявил Шульгину выговор перед строем.
Он обалдело моргнул редкими ресницами, пристроил за спиной вещевой мешок и взял винтовку.
— Провались ты к лешему, глупа голова, — сказал он мне и пошел вниз по каменной седловине.
— Стой! — крикнул я. — Приказываю остановиться, красноармеец Шульгин!
Шульгин не спеша спускался по склону, обходил валуны, прыгал по уступчикам, перебрался через расселину.
Он уходил, бросал командира, уносил винтовку и сухари. Он дезертировал, оставлял меня в сопках с тремя патронами в нагане, без продуктов, одного...
Все это вихрем пронеслось в голове. Но тогда я умел только командовать.
— Стой, стреляю! — заорал я и сунул руку в карман. — Честное слово, выстрелю!
Шульгин не остановился. Он лучше меня знал, что не хватит сил выстрелить в спину. Своему, русскому, чудом встреченному здесь, где до войны не ступала нога человека.
— Ну и катись! Ну и катись, сволота!.. Катись!..
Я беспомощно и жалко кричал это растерянное «Катись!», застрявшее в голове со времен мальчишеских ссор и одиноких обид, пока Шульгин не скрылся из виду. Глухое, неразборчивое эхо насмешливо откликалось мне.
Уткнув лицо в поднятый воротник, я сидел, привалившись к гранитной стенке, поросшей жесткими скорлупками лишаев. Низко плыли тучи. Они цеплялись за верхушки сопок, оставляя на скалах клочковатый туман. Кричала полярная сова. Громкое насмешливое кикиканье ее прерывалось угрюмым, пугающим «кр-р-рау». Крик бился о скалы и пропадал в них.
Ствол нагана смотрел с колен завораживающим черным зраком. В барабане латунной желтизной отливали орешки трех неизрасходованных патронов.
Я был пуст. Словно меня выжали, вывернули наизнанку и приткнули, как куклу, к каменной стенке сопки.
Поднял меня озноб. Промозглая сырость забралась под шинель. В плечо, в поясницу воткнулись тысячи иголок и обломились, оставив в теле леденящие острия. Ветер резал глаза, икры схватывали судороги.
Я побрел вниз, по седловине, по неровному гранитному склону, сам не зная куда иду. Больше всего мне тогда хотелось, чтобы наступил конец. Любой, черт возьми!..
У подножия сопки, у поворота в лощину, я увидел Шульгина. Он сидел возле куста полярных березок. У ног его едва приметно дымился костер.
Я подошел, присел на корточки и протянул к огню озябшие руки.
— Звать-то тебя как, лейтенант?
Я поднял голову. Шульгин спокойно смотрел на меня. В глазах его, в самых уголках, я ощутил жалостливую усмешку.
Я ответил, что зовут Вячеславом, и сообразил, что Шульгин ждал меня.
— Славка, значит, — уточнил он и сунул в костер пригоршню сухих веток. — А меня Матвеем... Матвей Викторович... А то «встать», «прекратить»... С одной стороны, конечно, понятно, а с другой — чего шуметь без толку. Видишь, в какой переплет попали... Разве думалось, что так повернется... Ничего, остер топор, да и сук зубаст. Не сломали еще нам хребет... Шинель-то сыми, высушить надо, а то ночью до смерти заколеешь. Поболе бы огонек наладить, да ведь эти паразиты узреть могут. Ничего, пока маленьким обойдемся. Битую-то морду задирать негоже.
Когда я обсушился, Шульгин дал мне кружку кипятку, четверть сухаря, и мы обсудили наше положение.
— Мишуковскую дорогу можно перескочить, — сказал Матвей. — Я сегодня опять к ней приглядывался. Тогда к морю выйдем. Там становища, места обжитые. Только ведь наверняка гитлеровцы их заполонили. Позаримся, а как бы на беду не наскочить.
Я предложил уходить на юг. Там стрельбы не слышно, там наверняка можно выбраться к своим.
— На юг? — переспросил Матвей и поскреб ногтем подбородок. — Дак там ведь тундра.
— Ну и что? — возразил я, хотя тундру знал лишь по учебникам географии. На картинках она была плоской, как стол, и представлялась мне, городскому мальчишке, удобной для пешей ходьбы.
— А то, что тундра... Не осилить ее, проклятую, с таким запасом. — Шульгин тряхнул вещевой мешок. — Двенадцать сухарей на двоих...
Я не стал приказывать. Уловив неуверенность в голосе Матвея, я стал убеждать его идти на юг. Кидал ему вытверженные мною по учебникам правила военной тактики, говорил о маневренности войск, о закономерностях развития наступательных операций и о прочих, бесполезных сейчас для нас истинах. Я напомнил Шульгину о воинском долге, присяге, о моем командирском звании.
— Ладно, — согласился Матвей. — Что на север, что на юг — один хрен без покрышки. Летом везде дороги торны, а тундра тоже земля. Лопари вон по ней не одну тыщу лет ходят.
Он расчетливыми затяжками дососал окурок.
— Оставаться здесь все равно нельзя... Махнем на юг километров пятьдесят, а там повернем к Туломе. Может, и впрямь к своим доберемся. Чем черт не балует, когда бог спит.
Ночь мы провели, забившись в заросли полярных березок. Кривых, изувеченных ветром, с крохотными зазубренными листочками, похожими на зеленые гривенники. Было холодно и сыро. Морянка принесла скользкую замочь. Набухшие водой облака безостановочно сыпали дождь. Мы ворочались без сна и жались друг к другу, чтобы хоть чуточку согреться.
Ритмично постукивали колеса, плавно покачивался вагон с ковровой дорожкой в коридоре, с репродукторами и розетками для электробритв. Девушки-проводницы звенели посудой, готовили чай. Бегал мимо купе щекастый белоголовый трехлетний карапуз с нестерпимо синими глазами. Студенты-практиканты говорили о сейсморазведке. Они ехали на базу геологической партии, расположенную, как я понял, в Туломской тундре. Туда же держали путь две независимые, перезрелого возраста девицы в тесных джинсах и обтягивающих кофточках — ботаники, таксаторы оленьих пастбищ.
Я курил и смотрел на тундру. Кочковатая, рыжая, как линяющий песец, равнина ее была пересечена рогатыми мачтами высоковольтной линии, уходящей к горизонту. Там, отчетливо видные, дымили трубы. То подступая к полотну железной дороги, то убегая от него, тянулась светло-серая лента шоссе. По тропинке катили на велосипедах и мотоциклах рыбаки со связками удочек, пристроенных к багажникам.
Без усилий, удобно и быстро мчался я теперь по злой, комариной тундре, до лютости изматывающей человека за полдня пути...
Мы шли шестой день. Сопки остались позади. Теперь нас окружала равнина. Плоская, как стол, негде зацепиться глазу. Она вовсе не походила на городскую площадь, удобную для пешей ходьбы, как мне представлялось по картинкам из учебника географии.
Мы по колено вязли в липкой торфяной грязи. Рыхлые кочки ходуном ходили под ногами. Сизыми, недобрыми разводами стоялой воды были затянуты болота. На дне их таилась мерзлотина, прорезанная ключевыми ямами. В промоинах тундровых ручьев, оставшихся от недавнего половодья, приходилось барахтаться в раскисшей глине и на карачках выползать к сухому месту.
Разлившиеся озерины, озерки и лужи заставляли петлять, делать пятикилометровые обходы там, где напрямик не набралось бы и полкилометра.
Ни тропинки, ни человеческого следа. На ягельниках лежали отмытые дождями черепа оленей. Острые, как пики, наконечники сброшенных рогов предательски прятались в кочках. Пищали остромордые лемминги, потревоженные в норах, скалили зубы. Простуженно и трусливо лаяли издали мышкующие песцы.
Звоном звенели, огнем жгли комары. Они плыли за нами, как серый чад. Забивались в рот, в нос, в уши, едко липли к глазам. Я по-бабьи обвязал голову рубахой, обмотал руки лоскутами шинельной подкладки, но спастись, укрыться от этих кровососов было невозможно.