Выбрать главу

Я шел за Матвеем след в след. Видел его сутуловатую спину, покатые плечи, хлястик, держащийся на одной пуговице, вещевой мешок, заляпанный бурой грязью. Видел его раскисшие ботинки, косолапо приминающие мох. При каждом шаге в них чавкало и сквозь дыры на сгибах выбрызгивалась вода.

Как Матвей угадывал направление, моему уму было непостижимо. Мы кружили, петляли, забирали то в одну сторону, то в другую, но упрямо шли на юг.

Последний сухарь был съеден. Мы глотали прошлогоднюю кислую, как уксус, бруснику, грызли зеленые ягоды вороничника, сосали мох. Несколько раз Матвей пытался подстрелить песца. Передергивая затвор, жег обойму за обоймой, но винтовка дрожала в руках, и песцы уходили от выстрелов.

Мощный электровоз голосисто покрикивал на поворотах. Рыжее солнце заливало светом бескрайнюю тундру, лобастые граниты, выпирающие из-под торфа, блюдечки озер, светлые, как ребячьи глаза. На взлобках, на теплом припеке, в затишке от ветра цвели полярные маки. Фиолетовые табунки камнеломок теснились среди каменных россыпей.

Шоссе, прорезавшее тундру, сделало заворот и уткнулось в железную дорогу. У полосатого шлагбаума, помаргивающего красными огнями, выстроились машины. Самосвал, голубая «Волга», два новеньких «Москвича», панелевоз с квадратом бетонной стены, зеленый «Запорожец» последней модели.

— С никелевого на озеро подались, на пикник, — сказал рядом со мной студент-геолог.

— Сейчас хариусы хорошо берут, самый клев, — откликнулся его попутчик. — Наши тоже, наверное, на Тулому убрели. Гошка Шаронов там все места знает... Пушица цветет... Красотища!

Цвела пушица. Белые пуховки причудливо изукрашивали землю, ожившую после полярной стужи. По моховым ложкам заросли пушицы были легки, как первая пороша. На берегах озер пушица сбилась в плотные клинья, подступающие к воде. Казалось, там сели на отдых стаи гусей после долгого перелета.

Ветер колыхал пушицу белопенными волнами, тормошил, прижимал к кочкам...

В справочнике я недавно прочитал, что пушица — это ландшафтное растение болот, род многолетних трав из семейства осоковых, что скотом она поедается неохотно.

Да, на вкус это «ландшафтное растение» весьма противно. Крохотные орешки, спрятанные в пуховках, горьки, как полынь, а жесткие стебли оставляют во рту ощущение разжеванного хозяйственного мыла. Лишь из корней и укороченных прикорневых листьев можно выжать капельку питательного сока, которую человек в состоянии проглотить на пустой желудок...

На привалах мы варили пушицу. Матвей собирал ее охапками, крошил ножом корни и листья, заливал водой. Тальник разгорался неохотно, дымил, разгоняя, нам на радость, комаров, затем на корявые ветки выползали красные языки пламени.

В котелке пушица густела, становилась скользкой, душно парной. Давясь от отвращения, я глотал варево, упивался его теплом и смотрел, как, истратив силы, затухает костер. Гаснут, подергиваются пеплом угольки, и на выжженной моховине остается серая, холодная горсть озолков.

Пустота в животе, казалось, засыпала. Голодные спазмы перестали выворачивать желудок, и во рту не набегала слюна. Голова сделалась высохшей, костяной, и внутри что-то временами отчетливо попискивало, словно туда забрался комар.

Не помню, на которые сутки это случилось. При очередном шаге передо мной вздыбилась земля. Круглая лужа сжалась в ослепительную, больно ударившую по глазам точку. Затем точка взорвалась, небо стало темным и со скрежетом просыпалось на меня.

Очнулся я от толчков. Матвей стоял на коленях и тормошил меня за плечи.

— Слава, Славик! Товарищ лейтенант! Идти ведь надо...

Я ответил, что никуда не пойду.

— Притомился, — сипло сказал Матвей, поднял распухшее чугунное лицо и оглядел тундру тоскливыми глазами. — Ладно, передохнем маленько! Я ведь тоже ходули едва двигаю.

Он уселся на кочку и принялся сооружать цигарку из ягеля и табачных крошек.

В сером, осевшем небе кругами ходил сапсан, раскинув острые крылья. Я лежал и думал, что связываю Матвея Шульгина. Из-за меня, слюнтяя и недоноска, мужик погибнет в тундре. Из-за меня...

Негнущимися пальцами я медленно вытащил наган, сунул в рот холодное дуло и нажал спуск. Крутнулся барабан, щелкнул курок самовзвода, ударил острием по капсюлю. Раз... второй... Выстрела не было. Патроны отсырели в болотине, ими я уже никого не мог убить.

Шульгин оказался рядом, ногой вышиб оружие.

— Ты что удумал, зараза! — он тряханул меня так, что голова мотнулась из стороны в сторону. — Жизни себя лишить! Еще кубики нацепил, командир взвода... Вша рыбья! И так по этой болотине ползем, как слепые котята, так он еще придумал клевать в больное темечко, паразит!..

Матвей ругал меня исступленно, нескладно и зло, выливая ожесточение, накопившееся в душе.

Я равнодушно, устало слушал. Сапсан ходил над тундрой, то приближаясь к нам, то отваливая в сторону. Наверное, он чуял поживу и терпеливо ждал, когда можно будет ударить клювом.

— Встать! — крикнул Шульгин. — Приказываю встать, товарищ лейтенант!

Я закрыл глаза и поморщился от нелепой команды рядового красноармейца. Встать я не мог. У меня не было ни сил, ни желания. Воля моя сломалась, хрустнула, как стебелек вороничника под сапогом. Матвей рассвирепел:

— Да поднимайся ты, кисла образина! Навалился на мою шею. Думаешь, цацкаться с тобой буду!.. Ну!

Он перехватил винтовку, вскинул над моей головой приклад и остальное досказал бешеными глазами:

— Ну!

Распухшая щека его дернулась. Приклад угрожающе качнулся надо мной. Я закрыл глаза...

— Славик! — голос Шульгина вдруг сорвался на хриплый, просящий шепот. — Давай дак не фасонь... Идти ведь надо.

Матвей уговаривал меня, подбадривал, помог сесть, разжег костер, насобирал мне пригоршню незрелой морошки.

— Идти надо, Слава. Тулома уже близко... Я сегодня вдали лесок приметил. Раз лесок, значит, и река там.

— Ты иди, Матвей, — сказал я. — Иди один.

— Дурачина ты, — с расстановкой произнес Шульгин, вскинул винтовку и ударил по сапсану, отгоняя его прочь. — Оглупел, что ль, совсем?.. Пойми, парень, не могу я тебя здесь кинуть. Если ты не поднимешься, значит, мне доля рядом с тобой подыхать... Вот ведь какая закавыка, товарищ лейтенант.

«Закавыка», — испуганно отдалось в моей голове. Наверное, поэтому в тот день я заставил себя встать, и мы снова побрели по тундре.

Остальное перепуталось. В памяти сохранились лишь бессвязные обрывки. Мы выбирались из промоины, и мне никак не удавалось зацепиться за валун... Помню тяжелое, с присвистом, дыхание Матвея... Жесткий палец, засовывающий мне в рот разжеванную пушицу.

Помню себя на закорках. Перехлестнутые ремни режут спину, шея ломается, не держит голову. Подбородок при каждом шаге тыкается в колючий, залубеневший от сырости воротник...

Я курил сигарету за сигаретой и смотрел в вагонное окно на пушицу, упрямо цветущую в тундре.

Все-таки мы тогда одолели ее. На одиннадцатый день нас увидели пастухи-саами, уводившие стада от границы к Ловозеру.

Сейчас я рылся в памяти и не мог сравнить ни с чем из прожитых послевоенных лет те одиннадцать июльских далеких дней.

Думал о Матвее Шульгине. В жизни человека случаются такие минуты, когда он приподнимается над обыденным и делает то, что с расстояния времени именуют подвигом. Еще я думал о трех сухарях, съеденных тем самодовольным лейтенантиком...

Война не кончилась в день победы. Мы носим ее в себе. От памяти не уйдешь, не вытравишь временем воспоминания, не прогонишь их.

Они полощутся на земле огнями газовых горелок у могил неизвестных солдат, хватают скорбью безымянных прямоугольников могил Пискаревского кладбища, смотрят на дороги гранитными обелисками, пристально вглядываются с пожелтевших довоенных фотографий...

После войны я долго разыскивал Матвея Шульгина. Два года назад, когда перестал искать, я встретил его в сутолоке столичного вокзала.

Ко мне подошел большеголовый усатый дядечка в кашемировом макинтоше и зеленой велюровой шляпе. Лицо его от виска к щеке было изуродовано бугристым шрамом. Он несмело поздоровался. Я посмотрел на него недоуменными глазами.