— Оглоблина я возьму с собой?
— А?., а?.. — как бы не слушая, твердит Павлик. — Прямым путем вас проводит Волжин. Спросите Царя. Все знают в поселке… А?.. а?..
Я хочу заставить Павлика ответить мне про Оглоблина.
— Оглоблина мне взять с собой? — вновь повторяю я.
— А?.. а?.. Скажите Волжину, что вы от Александра Ивановича Пешкова… А?.. А?..
Я в третий раз спрашиваю:
— Оглоблина взять мне?
— А?.. а?.. Вы не говорите так громко. Все–таки могут услышать. А?.. а?..
Возвратясь, я застал Оглоблина дома. Люди мои уж собрались у «пункта» и ждут меня. Я отзываю Оглоблина в сторону, говорю ему:
— Собирайся, мы выступаем в Олечье.
— Почему ночью? — спрашивает он.
— Сегодня там ожидают восстание крестьян.
— Крестьян?.. Против кого? — изумленно вскрикивает он.
— Против Советской власти.
— Крестьян?.. Против Советской власти? Уж не Медведев ли такую чушь тебе напел?
Я отвожу его дальше в сторону, почти к дверям. Если он будет сопротивляться, я выведу его в сенцы. А там достану браунинг.
— Меня выслали из округа со специальным назначением усмирить восстание, — говорю я.
— Дико… дико… товарищ Багровский! — восклицает он. — Кулаки — так им хребет перебить. Но присылать отряд? Да в центре за это шкуру спустят с нас со всех. Так ведь, поговорить просто… разъяснить. От темноты все это. Кулаки подъеферивают… сволочи, хребет перебить. Ведь разъяснять надо, а он?..
И так, все время приговаривая «сволочи», «шкуру спустить», «от темноты», он быстро оделся, и мы вышли к людям.
Оглоблина я усадил на повозку. Рядом с ним сел Андрей Фиалка.
Потом мы взяли «царя» — Волжина. Он действительно похож на покойного государя. Такая же рыжая бороденка и беспокойная юркость.
Любопытен у этого «царя» его постоянный жест — вскидывать руку, согнутую в локте, перед тем как что.нибудь произнести. Точно бы он школьник и всякий раз поднимает руку, чтоб ему позволили высказаться.
— Беспрекословнейше повинуюсь, — ответил он мне, когда я объявил ему об аресте.
Жена его плакала, по он остановил ее.
— Пашенька, Пашенька, плакать нам нечего, — заговорил он. — Наирешительнейше плакать запрещаю. Не неволься тут без меня. Не неволься, Пашенька. Что где взять, сама знаешь.
Потом он обращается ко мне:
— Товарищ комиссар, позвольте проститься с супругой. Или, может, Советская власть наипаче не разрешает прощаться с супругами?
— Прощайтесь, — говорю я.
— При ваших очах позволяете или можно удалиться в горницу нам с супругой Пашенькой?
— Удалитесь в горницу, — едва сдерживая смех, отвечаю я.
Впоследствии я раскаялся, что позволил ему «удалиться с супругой Пашенькой в горницу». Забрав Волжина, я уехал с половиной отряда. Другая часть под начальством дяди Паши Алаверды осталась «заработать». Я позволил им задержаться только на час. Но прошло уже полтора часа, а людей все не было.
Я взял Артемия и вернулся в поселок. Люди мои уж начисто размели все пожитки «царя». В двух местах они проломили пол, но нигде не нашли что–либо ценное. Видимо, Пашенька успела крепко спрятать.
Тогда они устроили Пашеньке «очередь». Она умерла. Застал ее лежащей на большом сундуке, покрытом ковром из разноцветных тряпочек.
— Начальник, ее пальцем никто не тронул. Перед истинным богом никто, — отрапортовал мне цыган.
Я верю, что никто не бил Пашеньку и что она задохлась от непрерывной ласки.
Меня разжигает любопытство. Я спрашиваю цыгана:
— Ну а ты?
— Ни–ни–ни, начальник. Перед истинным богом до своей терпеть буду.
Шинель на нем расстегнута. Я нарочно смотрю ему на пояс, он смущен и поспешно задергивает полы и застегивается.
Я командую:
— По коням!
Люди необычайно послушны и исполнительны. Многие оставляют то, что они «заработали» у Волжина.
Волжин ничего не знает о судьбе Пашеньки. Я ему сказал — кто мы. Понятно, он не поверил, но провести нас к местечку Каляш согласился.
— Наипокорнейше повинуюсь всякому приказанию власть имущих, — ответил он. За ним следят дядя Паша Алаверды и Ананий Адская Машина.
Мы сворачиваем вправо от Олеченской дороги. Я слышу, как на повозке беспокоится Оглоблин.
— Сиди, сиди, тебе говорят, мама–дура, — осаживает его Андрей Фиалка. — Знают, куда ехать.
Но через полчаса Андрей Фиалка уже дружелюбно философствует с Оглоблиным. Он ему уж рассказал свою теорию «искорененья зла» при помощи сплошных вишневых садов.
Оглоблин смеется:
— А кто же их сажать будет, сады?
— Кто… — рычит Андрей Фиалка.
— Я спрашиваю, кто?
— Люди, мама–дура, и насадят.
— А как их заставят? — Оглоблин хохочет.
— А кто твои колхозы сажать будет?
— Голова, колхозы сами мужики создают, под руководством нашей партии, и пролетариат машин даст. А вишни?.. А вишни?..
Андрей Фиалка долго молчит. Потом глухо и сердито спрашивает:
— Вишневые сады, дура–мама, не надо?
Я понял его, тронул лошадь и незаметно подъехал к повозке:
— Вздор… товарищ милый, чепуха, дикость… И кто только у вас политрук?
Андрей хватает его сзади за шею, опрокидывает на повозке и заносит над ним тесак. Оглоблин неподвижен. Его парализовало неожиданностью.
— Андрей! — кричу я.
Андрей Фиалка прячет нож и гудит:
— Дура–мама, вишневые сады — чепуха?
Оглоблин опомнился и вскрикивает:
— Товарищ Багровский, что за шутки, в чем дело?
Я говорю спокойно:
— Дело в том, что мы вовсе не красноармейцы.
— Товарищ Багровский, я спрашиваю, что за шутки?
Я смеюсь и объясняю:
— Товарищ Андрей был контужен в бою с белыми. Контузило его как раз в то время, когда их цепь вбежала в цветущий вишневый сад. Это было на Украине, весной. С этого времени у него постоянные припадки, когда кто–нибудь не соглашается с ним насчет вишневых садов.
Оглоблин успокаивается.
— Товарищ Андрей, — ласково говорит он, — ты меня уж прости. Простишь?.. Идет?.. Ну давай лапу. Шлепай крепче… Идет?.. Э… ведь я не знал, брат…
Я оставляю их.
Впереди Волжин объясняет громко:
— Наиближайший тут до Коляша путь пролегает. Мы едем через какую–то мочажину. Впереди и справа
и слева блестят небольшие заводи, обросшие кугой. При нашем приближении из заводей с громким шумом срываются утки. Их черные силуэты мелькают и исчезают в небе. Некоторые из них долго и с тревожным криком уносятся вдаль. Невольно вздрагиваешь, когда они взлетают из камышей. Кажется, что это не утка, а кто–то огромный и черный.
Мы у полотна железной дороги. Ждать нам еще около двух часов. Мы расположились в разрушенной и покинутой экономии с большим парком, наполовину вырубленным. Парк прилегает к высокой железнодорожной насыпи.
Поток, через который перекинут бетонный мост, вытекает из большого пруда в парке.
Огромные дуплистые деревья окружают пруд сплошной стеной. Некоторые из них подгнили и рухнули прямо в воду.
От этого пруд кажется еще более мрачным и бездонным. Издали слышится запах гнилой воды. Листья свернулись от холода, упали и чуть слышно шипят на аллеях.
Кажется, что деревья парка обняли друг друга черными лицами и ждут последней стужи.
Мне чудится, что по ночам в парке по заросшим крапивой дорожкам бродит кто–то бледный в белом.
Все это — мистика, чушь, но мне так кажется. В этом самообмане я нахожу великий и тайный смысл.
Жизнь, как голая женщина, — ее всегда надо закрывать дымкой.
Мне вспоминается мой родной парк, в Васильковском. И там бродит ночью бледная тень моей тоски. Тоски потому, что рабов своих я наказывал не скорпионами, а жалкой плетью. Тоски потому, что:
Все растоптано, продано, предано…
Черной смерти витает крыло…
Ненависть душит меня. Дыхание делается сиплым. Я быстро возвращаюсь к людям.
Сейчас коммунист Оглоблин поверит мне.
Оглоблин сидит на повозке. Он держит большой рыжий кленовый лист и что–то тихо рассказывает моим людям. Я вслушиваюсь. Он объясняет им, как дерево дышит и почему верхняя сторона у листьев глянцевая, а нижняя — матовая.