Лейтенант Лемешко, донбассовец, смелый, веселый, хитроватый, прибыл к нам еще в сорок первом году под Селижарово прямо из госпиталя. Войну он встретил на границе, где был легко ранен в руку. Мне нравилась его невысокая, немного угловатая, кряжистая фигура, небольшие, зеленые, всегда прищуренные в улыбке глаза. Не было случая, чтобы он на что-нибудь пожаловался, у него всегда было хорошее настроение, он шутил даже тогда, когда другие вешали носы. Однажды во время марша нам не смогли из-за распутицы подвезти вовремя продукты, и мы целый день оставались с одними сухарями. Никто, конечно, не роптал, но некоторые, говоря о том, что у них все хорошо и они бодры духом, делали при этом такие скорбные физиономии и так безыскусно и трагично вздыхали, что лучше бы они вместо этих печальных заверений о бодрости выругались, что ли, покрепче. Уже наступил вечер, мы остановились на привал, к моему костру собрались голодные офицеры, уточняли распорядок завтрашнего марша.
— А у нас все сыты, — сказал Лемешко. — Мы вожика поймали и съилы. — Он, прищурясь, оглядел всех смешливыми глазами и добавил: — Фесенко поймал. Только вожик после зимы отощал, но окорочка у него были вкусные. Один окорочок я съил.
Все засмеялись, а Никита Петрович Халдей, приняв это всерьез, с упреком сказал:
— Что это такое, товарищ Лемешко, ежей начали есть! Они же совершенно несъедобны.
— Мы его внимательно прожарили и даже сала натопили трохи.
— Ай-яй-яй! — качал головой Халдей. — И не стыдно вам!
— И бульон был наваристый. Бульон Фесенко выхлебал.
— Тьфу! — плюнул, наконец, чистоплотный наш Никита Петрович.
Тут в разговор ввязались Веселков с Макаровым и, чтобы поддразнить Никиту Петровича, стали вспоминать всякие неприличные кушанья, и такое поднялось возле нашего костра веселье, такой зазвучал раскатистый, дружный хохот, что, честное слово, трудно было поверить, что это смеются люди, прошедшие сорок километров по весенней слякоти, промокшие и, в довершение ко всему, съевшие всего лишь по сухарю, запив его кипятком. Лишь позднее Лемешко признался Никите Петровичу, что никакого «вожика» он и в глаза не видел, а сказал это для того, чтобы, как он выразился, разрядить моральную обстановку.
Люди во взводе подобрались под стать командиру — смелые, веселые, здоровые. Выделялся среди них сержант Фесенко, харьковчанин, металлург, носивший большие, лихо закрученные русые усы. Стройный, худощавый, ловкий, он отлично исполнял обязанности и командира первого отделения и помощника Лемешко.
Командиром второго отделения был сержант Важенин, один из лучших пулеметчиков роты: никто, кроме младшего лейтенанта Огнева и старшины Лисицина, не мог быстрее его разобрать и собрать замок пулемета, найти и устранить задержку. Высокий, слегка сутулящийся, веснушчатый, курносый парень, он мечтал по окончании войны поступить в офицерское училище и уже много раз, при случае, доверительно спрашивал у меня, стоит ли ему поступать туда, так как боялся, что настоящего офицера может из него и не получиться. Дело в том, что у Важенина был очень мягкий, уступчивый характер. Лемешко говорил, что с таким характером только девкой хорошо быть. Мы с Лемешко однажды долго обсуждали будущее Важенина и решили, что он, конечно, может пойти в военное училище, только не в строевое, а в техническое, потому что командовать людьми с таким мягким характером он совершенно не годится и даже со своим отделением, в котором у него только младший сержант Челюкин и солдат Панкратов, не может справиться и старается все сделать за них сам, лишь бы они были довольны. Важенин стеснялся командовать Панкратовым потому, что у того, маленького, носатого, который, как заверял Лемешко, даже спал с огромной обгорелой трубкой во рту, сыновья были ровесниками сержанту. Сыновья его были близнецами, и один, танкист, служил на Первом Украинском фронте, а другой, сапер, воевал на Карельском перешейке. Они писали Панкратову боевые письма, вроде: «Бей, отец, врага, не щади фашистскую нечисть, топчущую своими грязными сапогами священную нашу землю. Мы вчера… (Тут шло перечисление, в каком бою вчера участвовали саперы или танкисты, сколько они уничтожили врага, а потом и конец письма.) До полной победы, до скорой встречи в Берлине, отец!» Сыновей своих он очень любил, называл: «Мои богатыри». Судя по фотографиям, богатыри были все в него — маленькие, носатые, должно быть, такие же деловитые и с чувством собственного достоинства.