Но дело в корне меняется, как только писатель переходит от живописи к литературе. И секрет здесь в следующем. Если живопись, по Гоголю, примиряет с жизнью, потому что воссоздает ее красоту, — литература, как вытекает из многих его суждений, должна эту жизнь пересоздать, и только таким путем она придет к примирению с ней. Нужно оговориться, что подобного противопоставления задач живописи и литературы сам Гоголь нигде не делает. Напротив, законы искусства он считает универсальными, и, как мы видели, в «Портрете» он выдвинул ряд положений, по форме связанных с живописью, однако по существу обосновывающих поэтику «Мертвых душ». Но так как художественная практика писателя не только не примиряла с существующей действительностью, но активно ее отрицала, он был вынужден прибегать к разного рода построениям, чтобы каким-то образом согласовать смысл своего творчества с идеей примирения.
В данном случае уместно будет вспомнить слова Льва Толстого, хотя они были сказаны по поводу не эстетических, а религиозных идей Гоголя: «Гоголь вполне оправдал замечание Канта о том, что человек, удержавший в полном возрасте ложное религиозное учение, внушенное ему с детства, если не имеет силы освободиться от него, становится софистом своих убеждений».[128] Именно такие эстетические софизмы содержит письмо Гоголя Жуковскому от 10 января 1848 г. Гоголь собирался переделать его в статью под названием «Искусство есть примирение с жизнью», которой предполагал открыть второе издание «Выбранных мест из переписки с друзьями».
Посмотрим же, каково это «примирение».
«Искусство есть примиренье с жизнью!.. — пишет здесь Гоголь. — Искусство должно выставить нам на вид все доблестные народные наши качества и свойства, не выключая даже и тех, которые, не имея простора свободно развиться, не всеми замечены и оценены так верно, чтобы каждый почувствовал их и в себе самом и загорелся бы желаньем развить и возлелеять в себе самом то, что им заброшено и позабыто. Искусство должно выставить нам все дурные наши народные качества и свойства таким образом, чтобы следы их каждый из нас отыскал прежде в себе самом и подумал бы о том, как прежде с самого себя сбросить все омрачающее благородство природы нашей. Тогда только и таким образом действуя, искусство исполнит свое назначенье и внесет порядок и стройность в общество!» (XIV, 37–38).
Гоголевские декларации «примирения» опровергаются и другими высказываниями писателя. Так, в том же письме Жуковскому он утверждает, что после соприкосновения с подлинным произведением искусства «в сердце <…> струится елей всепоглощающей любви к брату» (XIV, 37). Но нам известны строки из письма Гоголя А. О. Смирновой от 24 октября 1844 г., в которых значится: «Для этого-то и существует истинно братская любовь <…> чтобы указывать нам наши мерзости и помогать нам избавляться от них» (XII, 357). Это почти то же самое, что сказано непосредственно о «Мертвых душах» в одной из статей «Выбранных мест»: «Нет, бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости…» (VIII, 298).
Утверждая вместе с Жуковским, что искусство есть примирение с жизнью, Гоголь в то же время формировал эстетику критического реализма.
Глава четвертая
Дальнейшее развитие замысла
В этой главе мы будем говорить о самом сложном и малоизученном периоде творческой биографии Гоголя, падающем на последнее десятилетие его жизни. Гоголевские произведения этого периода известны гораздо меньше, чем текст первого тома «Мертвых душ», которым мы занимались до сих пор, поэтому и сам характер изложения здесь будет несколько иным. Придется привлекать больше информативного материала — документальных свидетельств, воспоминаний современников, в частности тех, кто слышал в чтении Гоголя не дошедшие до нас главы второго тома «Мертвых душ». Естественно, что и заключения по поводу несохранившихся текстов могут быть не более чем предположительными.
Концепция братской любви, якобы лежащей в самой натуре русского народа и определяющей его преимущество перед народами неправославными, как мы помним, была усвоена Гоголем в 1839–1840 гг. Частично мы уже познакомились с ее отражением в творчестве писателя — декларация любви к «бедным собратьям», появление в тексте первого тома «Мертвых душ» лирических отступлений о духовном превосходстве русской нации над всеми прочими, а в голосе повествователя — учительных интонаций православного «слова». Но мы пока не касались одной имеющей те же истоки проблемы мировоззренческого характера, под знаком которой проходит весь последний период творчества Гоголя. Рассмотреть ее будет уместно в настоящей, завершающей главе.
После отъезда из России в мае 1840 г. Гоголь за границей заболел, и заболел так тяжело, что вызвал даже опасения за свою жизнь. В письмах его, относящихся к периоду после выздоровления, содержатся туманные сообщения о каких-то свершившихся с ним переменах, и при этом совершенно определенно обозначается религиозная окрашенность его мысли. Так, С. Т. Аксакову он пишет 28 декабря: «Теперь я пишу к вам, потому что здоров, благодаря чудной силе бога, воскресившего меня от болезни, от которой, признаюсь, я не думал уже встать. Много чудного совершилось в моих мыслях и жизни!» (XI, 322). «Я не спрашивал Гоголя в подробности, что с ним случилось, — рассказывает в своих мемуарах Аксаков, — частью из деликатности, не желая насиловать его природной скрытности, а частью потому, что боялся дотрагиваться до таких предметов и явлений, которым я не верил и теперь не верю, считая их порождением болезненного состояния духа и тела. Но я слышал, что Гоголь во время болезни имел какие-то видения, о которых он тогда же рассказал ходившему за ним с братскою нежностью и заботою купцу Н. П. Боткину, который случился на то время в Риме». «Должно поверить, — замечает Аксаков, — что много чудного совершилось с Гоголем, потому что он с этих пор изменился в нравственном существе своем. Это не значит, что он сделался другим человеком, чем был прежде; внутренняя основа всегда лежала в нем, даже в самых молодых годах; но она скрывалась, так сказать, наружностью внешнего человека. Отсюда начинается постоянное стремление Гоголя к улучшению в себе духовного человека и преобладание религиозного направления, достигшего впоследствии, по моему мнению, такого высокого настроения, которое уже несовместимо с телесным организмом человека».[129]
Из более позднего письма Гоголя А. О. Смирновой, где писатель касается тона лирических отступлений в первом томе «Мертвых душ», появившихся уже после его болезни и посвященных дальнейшему развитию поэмы, мы более конкретно узнаем об «открытии», «озарившем его душу»: «Была у меня, точно, гордость, но не моим настоящим, не теми свойствами, которыми владел я; гордость будущим шевелилась в груди, — тем, что представлялось мне впереди, счастливым открытием, которым угодно было, вследствие божией милости, озарить мою душу. Открытием, что можно быть далеко лучше того, чем есть человек, что есть средства и что для любви…» (XII, 504). Дальше он не продолжает, но из этих строк ясно, что речь идет о духовном совершенствовании человека. Эта идея и становится доминантой всего последнего периода жизни писателя.
Дополнением к приведенным материалам может служить еще более позднее письмо Гоголя к Жуковскому, где сказано все о том же: «Я думал, что уже способность писать просто отнялась у меня. И вдруг болезни и тяжкие душевные состоянья, оторвавши меня разом от всего и даже от самой мысли об искусстве, обратили к тому, к чему прежде, чем сделался писатель, уже имел я охоту: к наблюдению внутреннему над человеком и над душой человеческой. О, как глубже перед тобой раскрывается это познание, когда начнешь дело с собственной своей души!» (XIV, 35).