Выбрать главу
xiv
Когда ж над стройною столицей, как бога пламенного месть, метнулась грозною зарницей испепеляющая весть, и стук часов твердил унылый: стареет год, последний год… — и принял скорбь и страх бескрылый, как веру новую, народ, — тогда с улыбкой безотчетной певец ресницы опустил, и гений легкий, мимолетный, его случайно посетил. И юноша, раскинув руки, ловил в туманной вышине полусознательные звуки… Они, как искорки в волне заливов южных, ночью пышной, — текли, змеились в золотом волшебном трепете; потом — на пальцах гасли.                                          И неслышно он начал: «Тает, тает год. Во храмах сумрак шепчет хрипло молитвы. Тают свечи. Вот какой-то труп лежит. Прилипла кровь черная к груди. Глупец! Убил себя… Везде рыданья глухие, тайные страданья, оцепененье; лишь купец хоть плачет, да торгует — плохо торгует. Жить осталось — год, и он проходит, он пройдет — подобно вздоху, легче вздоха…
xv
Но если так, но если свет потухнуть должен неизбежно, безумец! — времени ведь нет пред камнем каяться мятежно, из мрака совести своей уродов грозных вызывая и духу скорби отдавая
остаток драгоценных дней… Встань, встань, коленопреклоненный! Я говорю тебе — не плачь, но, как наследника лишенный, всю жизнь скупившийся богач, завидя смерть, затеи ради распахивает сундуки, так, обогнув скалу тоски, вечерний путь склонив к отраде, спеши! Беспамятно пируй! Развейся музыкою бурной. Еще на солнце гроздь пурпурна и сладок женский поцелуй! Еще, полны очарованья, шумят леса, журчат ключи, — встань и в избытке ликованья свое богатство расточи!»
xvi
Был май шумливый. В исступлен<ь>и лягушки пели на пруду в дворцовом золотом саду. При каждом теплом дуновеньи касались окон расписных венцами нежными каштаны. На вышках, тонких и резных, с которых полуобезьяны, полуорлы глядели вниз, и в небесах прозрачно-синих звон птичий бисерный повис; об этих маленьких святынях весны не вспомнила страна, пророчеством потрясена.
xvii
Глухой исполненный печали, из зала в залу царь шагал — тень жалкая в зеркальной дали безмолвных и бесстрастных зал. Блуждал он, глаз не поднимая, ладони блеклых, узких рук к вискам порою прижимая, и кольца вспыхивали вдруг.
xviii
В восточной башне плакал кто-то: душе седого звездочета все край мерещился родной: ограды белые Дамаска, тень пальмы — бархатная ласка в пустыне серо-голубой, — и тамариксы, и мимозы, мирáжей радужная ложь… Катились старческие слезы на недоконченный чертеж.
xix
В час обычайного забвенья, в молчаньи замкнутых ночей порою тайный чародей к нам высылает сновиденья. Сознанье — словно под водой глубокой, в дымке изумрудной; нам снится праздник многолюдный, туманный, бурно-молодой, и знаем мы, что это ложный короткий сон и что во сне все, все дозволено; что можно не думать о грядущем дне; законами людскими, честью, обычаем — пренебрегать; врага со смехом настигать, роскошной упиваться местью; грозить безумно Божеству, храм в бездну сталкивать со ската; овладевать невестой брата, недостижимой наяву…
xx
И ту свободу без запрета, ту силу — каждый ощутил, когда невинного поэта напев дразнящий опустил свои блистательные крылья на город жалобной тоски, предчувствий траурных, бессилья…