LXII.
Снова начало такъ орудіе ея мыслей: "о, красивѣйшій изъ ходящихъ по этому бренному шару, если-бы ты былъ мною, а я мужчиной, и мое сердце здоровымъ, какъ твое, а твое уязвленнымъ; я пожертвовала-бы тебѣ въ помощь одинъ нѣжный взглядъ, хотя вылечить тебя могъ-бы только ядъ моихъ тѣлесъ".
LXIII.
"Отпусти мою руку, сказалъ онъ, зачѣмъ ты ее жмешь"? "Отдай мнѣ мое сердце, возразила она", и тогда получишь ее. О, оставь ее мнѣ, пока не закалило и ее твое жестокое сердце; когда она закалится, на ней не оттиснутся уже нѣжные вздохи, тогда и я не буду внимать глубокимъ стонамъ любви, потому что сердце Адониса окаменитъ сердце и мнѣ.
LXIV.
"Стыдись! воскликнулъ онъ. Оставь это и пусти меня. Моя дневная забава пропала, мой конь убѣжалъ, и я лишенъ его по твоей винѣ; я снова прошу тебя, дай мнѣ остаться здѣсь одному; все мое дѣло теперь, моя мысль, моя забота, только о томъ, чтобы достать моего коня отъ этой кобылицы".
LXV.
Она возражаетъ на это: "Твой конь, какъ и слѣдуетъ, привѣтствуетъ горячую близость нѣжнаго вожделѣнія; любовь, какъ уголь, должна быть охлаждена, иначе, предоставленная себѣ, она испепелитъ сердце. У моря есть предѣлы, нѣтъ ихъ у страстнаго желанія; вотъ почему ушелъ твой конь.
LXVI.
"Подобно клячѣ, стоялъ онъ на привязи у дерева, рабски покорный кожаному поводу; но лишь только увидѣлъ возлюбленную, какъ прекрасный даръ ему въ юности, онъ презрѣлъ столь слабыя узы, сбросилъ унизительное удило со склоненной гривы, освободилъ свою морду, спину и грудъ.
LXVII.
"Если кто, увидя свою возлюбленную, обнаженною на ложѣ, гдѣ ея бѣлизна оказывается бѣлѣе простынь, насытитъ тѣмъ свои жадные взоры, то развѣ и другія его чувства не пожелаютъ тоже своего наслажденія? Кто слабъ до того, что не дерзнетъ коснуться огня въ холодную погоду?
LXVIII.
"Позволь мнѣ заступиться за твоего коня, милый юноша; я прошу тебя, поучись у него, какъ слѣдуетъ пользоваться предлагаемымъ удовольствіемъ; если я останусь нѣмой, его поведеніе должно наставить тебя. О, научись любить; наука эта проста и, понятая однажды вполнѣ, не забывается уже никогда".
LXIX.
"Я не знаю любви, сказалъ онъ, и не хочу ее знать, развѣ что это вепрь; тогда я стану за нимъ охотиться. Слишкомъ великъ заемъ; я не желаю быть должникомъ. Моя любовь будетъ для любви только гнушеніемъ ею, и я слыхалъ, что не исчезла еще жизнь въ той смерти, которая и смѣется, и плачетъ заразъ.
LXX.
"Кто облекается въ безформенную, не довершенную одежду? Кто срываетъ почку, прежде чѣмъ она развернется къ листъ? Если разцвѣтающее лишится малѣйшей части, оно увянетъ уже вначалѣ, не будетъ годиться никуда; жеребенокъ на котораго сядутъ или котораго навьючатъ слишкомъ рано, утратитъ свою бодрость и выростетъ безсильнымъ.
LXXI.
"Ты помяла мнѣ руку своимъ пожатіемъ; разойдемся, оставимъ этотъ праздный предметъ, эту безцѣльную болтовню, прекрати осаду моего несдающагося сердца: оно не откроетъ воротъ своихъ для любовной тревоги; откажись отъ своихъ клятвъ, притворныхъ слезъ, своей лести; если сердце твердо, онѣ его не прострѣлятъ".
LXXII.
"Какъ! Ты способенъ говорить?" — сказала она. "У тебя есть языкъ? О, лучше бы его не было или я была лишена слуха! Твой голосъ, подобный голосу сирени, причинилъ мнѣ двойной вредъ: я несла свое бремя, теперь отягчилась моя ноша: мелодическое разнозвучіе, небесный гимнъ и рѣзкое бряцанье, усладительная музыка для слуха и глубоко-скорбное уязвленіе сердца!
LXXIII.
"Не будь у меня зрѣнія, одинъ только слухъ, ухо мое полюбило бы въ тебѣ внутреннюю, незримую прелесть; будь я глуха, твоя внѣшность затронула бы во мнѣ все, что способно возчувствовать, — хотя, не имѣя ни глазъ, ни ушей, чтобы видѣть и слышать, я все же полюбила бы тебя отъ одного прикосновенія къ тебѣ.
LXXIV.
"Будь я лишена и осязанія, такъ что не могла бы ни видѣть, ни слышать, ни осязать, и мнѣ досталось бы въ удѣлъ одно обоняніе, — и тогда моя любовь къ тебѣ была бы не меньшею, потому что изъ реторты твоего лика, очищаясь, исходитъ ароматное дыханіе, порождающее любовь при обоняніи его.
LXXV.
"Но какою трапезою былъ бы ты для вкуса, будучи пѣстуномъ и питателемъ четырехъ прочихъ чувствъ! Они пожелали бы продолжать свой пиръ навѣки и велѣли бы Подозрѣнію затворить покрѣпче дверь, для того чтобы Ревность, эта досадливая, непріятная гостья, не успѣла испортить празднества, закравшись сюда".