Блок стоял слева у окна, в темной глубине, около столика: за публикой, стоявшей и сидевшей на эстраде, я не мог его видеть.
Я остановился с правой стороны у самой стенки, плотно прижатый.
Втискиваю голову в чьи-то ноги на эстраде, поднимаюсь, упершись на руках, вползаю между стоящих, потратив на этот гимнастический прием всю силу, задыхаюсь, прижимаясь к стене. За толпой его не видно. Натыкаюсь у стены на обрубок, никем, должно быть, не замеченный. Еще усилие – и я стою на нем, выше всех на голову.
услыхал я слова.
В черном сюртуке, единственном во всем зале, опершись на спинку кресла красного дерева кистями обеих рук, белых-белых, стоит передо мной Вольский.
Он читает, чуть шевеля губами; но каждое слово, переходившее иногда в полушепот, ярко слышно.
Ни одного жеста, ни одного движения. А недвижные глаза, то черные от расширенных зрачков, то цвета серого моря, смотрят прямо в мои глаза. Я это вижу, но не чувствую его взгляда. Да ему и не надо никого видеть. Блок читал не для слушателей: он, глядя на них, их не видел.
Блок не читает: он задает себе вопросы и сам себе отвечает на них.
Я смущен. Ведь это же Федор Каллистратович Вольский. Это он читает из «Гамлета»… И те же руки белые на спинке красного кресла, и черный сюртук… те же волосы… взгляд… как тогда.
Но где же губернаторский зал? Мундиры, шелка, бриллианты? А глаза чтеца ищут ответа невозможного. Едва движущиеся губы упорно и трогательно спрашивают:
– Нет, это не Вольский… Это сам Гамлет… живой Гамлет… Это он спрашивает: быть или не быть?
Тогда в его глазах на один миг сверкают черные алмазы. И опять туман серого моря, и опять то же искание ответа. Это Гамлет, преображенный в поэта, или поэт, преображенный в Гамлета. Вот на миг он что-то видит не видящим нас взором и говорит о том, что видит. Да, он видит… видит… Он видит, что
И Вольский… и Гамлет… и поэт Блок – все перемешалось в моем представлении… Потом исчез Вольский… Потом Блок и Гамлет слились воедино…
Цикл Офелии кончился – аплодисменты гудели, а он читал, читал, читал, читал… Русь… Степи…
Бледный… измученный… Он уже при самом начале аплодисментов поднимал свою красивую белую руку:
– Молчите, я еще не все сказал, я еще не договорил…
И начинал читать. И читал. Одно после другого, разное, без заглавий, совершенно противоположное. Чувствовал ли он, что в последний раз говорит перед Москвой?…
Иногда аплодисменты заставляли его просыпаться от этой лирической летаргии, и маска лица то освещалась черными алмазами зрачков, то опять потухала.
Он читал из отдельных стихотворений, импровизировал отдельные строки, будто отвечал на какую-то общую связь дум своих, в искании ответа невозможного, глядя в грядущее… Забывался на эти минуты Гамлет…
И вдруг:
Блок слился опять с Гамлетом. Для меня навсегда.
Зал гремел и стал еще теснее. Публику с эстрады попросили сойти, дать воздуху.
Утомленный, бледный, опустился поэт на жесткое кресло, но вскоре оживился. Я успел пробиться и встать за его креслом. Нас около Блока было немного. Глаза у Блока еще усталые, но уже совсем другие, не такие, как за минуту назад, во время чтения, смотрели внимательно.
Вот в это-то время и познакомил нас, по моей просьбе, П. С. Коган. Рука Блока была горячая, влажная. Он крепко пожал мою.
– Я вас сразу узнал по портрету в журнале «Геркулес». В то время я увлекался гимнастикой, хотел быть сильным. – Глаза его оживились. Он говорил со мной дружески, будто со старым знакомым. – Мне тогда о вас Брюсов говорил… Он рассказывал, что вы очень сильный, что вы по Москве ходите с железной палкой почти в полпуда весом, говорил, что Пушкин также с такой палкой ходил в Михайловском и, развивая силу, жонглировал ею.