Выбрать главу

В июле 1934 года намечалась задуманная в феврале реорганизация ОГПУ в НКВД, отражавшая новую партийную линию на «нормализацию» жизни, отказ от «крайностей государственного террора и усиление роли правовых механизмов»[29].

Создание Наркомвнудела СССР с включением в него ОГПУ, реорганизованного в Главное управление государственной безопасности, организационно завершает установку партии на решительную перестройку применительно к новым условиям борьбы. <…> В условиях, когда строгий революционный порядок должен способствовать еще большему росту социалистического правосознания трудящихся масс Советского Союза, мы не можем, и нам никто не позволит работать так, как мы работали раньше. Практику и методы периода борьбы с массовой контрреволюцией, от которых многие товарищи никак не могут отвыкнуть, надо решительно отбросить[30].

В рамках кампании по «укреплению социалистической законности» работа ОГПУ весной – летом 1934 года была подвергнута критике Политбюро, отразившейся в целой серии решений. Одно из них особенно интересно для нас. 5 июня, за день или два до получения Сталиным бухаринского письма, Политбюро приняло два постановления, связанные с делом бывшего начальника управления противовоздушной обороны Наркомата тяжелой промышленности СССР А.И. Селявкина, осужденного на десять лет за продажу секретных военных документов. В апреле Сталин получил от прокурора СССР И.А. Акулова (в 1931 году направленного в ОГПУ в противовес Ягоде на должность первого зампреда «с целью укрепления органов ОГПУ и усиления партийного контроля»[31]) жалобу Селявкина, в которой утверждалось, что он оговорил себя на допросах в ОГПУ под угрозой расстрела. Проведенная проверка подтвердила, что дело было полностью сфальсифицировано. В постановлениях, принятых 5 июня, Политбюро отменяло приговор Селявкину (и присоединенным к нему чекистами подельникам) и отдельно указывало руководству органов «обратить внимание на серьезные недочеты в деле ведения следствия следователями ОГПУ»[32].

Таков был ближайший контекст резолюции вождя. Теперь Сталину оставалось понять, кто, собственно, стал жертвой неправового ареста. Именно это было одной из целей его телефонного звонка Борису Пастернаку.

Неудавшийся диалог

И письмо Бухарина, и звонок Сталина Пастернаку не имеют точной датировки. Если в случае письма Бухарина, исходя из упоминания в нем попытки самоубийства Мандельштама в ночь на 4 июня и телеграмм Надежды Яковлевны, посланных 5 июня, мы можем датировать его 5–6 июня[33], то для звонка Пастернаку у нас есть другая хронологическая граница – он, как нам представляется, был совершен до официального изменения приговора Мандельштаму 10 июня.

Короткий (в своей биографии отца Е.Б. Пастернак называет его «трехминутным»[34]) разговор Сталина и Пастернака восстановлен на основе рассказа самого поэта и различных мемуарных свидетельств Е.В. и Е.Б. Пастернаками:

Сталин заговорил о судьбе Мандельштама и сразу же сказал, что дело пересматривается и с ним будет все хорошо. Затем он спросил, почему Пастернак не хлопотал о Мандельштаме, почему не обратился в писательские организации или «ко мне». «Я бы на стену лез, если бы узнал, что мой друг поэт арестован». Пастернак ответил: «Писательские организации не занимаются такими делами с 27-го года, а если бы я не хлопотал, вы бы ничего не узнали». <…> «Но ведь он ваш друг?» – с просил прямо Сталин. Пастернак постарался уточнить характер отношений, сказав, что поэты, как женщины, ревнуют друг друга. «Но ведь он же мастер, мастер», – продолжал Сталин. «Да не в этом дело», – ответил Пастернак <…>. [Ж]елая изменить направление разговора, Пастернак сказал: «Да что мы все о Мандельштаме, да о Мандельштаме, я давно хотел с вами встретиться и поговорить серьезно». – «О чем же?» – «О жизни и смерти». Сталин повесил трубку[35].

Сталин не случайно не сообщал Пастернаку о пересмотре дела Мандельштама как о состоявшемся факте – решение пересмотреть приговор было, несомненно, уже принято им, но еще не было оформлено Особым совещанием при Коллегии ОГПУ. Одним из элементов процесса пересмотра был, собственно, и сам звонок Пастернаку, состоявшийся, по нашему мнению, 7–9 июня 1934 года[36].

вернуться

29

Хлевнюк О. Хозяин: Сталин и утверждение сталинской диктатуры. М., 2010. С. 224.

вернуться

30

Из выступления Г.Г. Ягоды на совещании оперативного состава НКВД-центра (1934): Генрих Ягода: Нарком внутренних дел СССР, Генеральный комиссар государственной безопасности: Сборник документов / Науч. ред. А.Л. Литвин. Казань, 1997. С. 406–407.

вернуться

31

Шрейдер М. НКВД изнутри: Записки чекиста. М., 1995. С. 15.

вернуться

32

Хлевнюк О. Указ. соч. С. 224.

вернуться

33

Этой же датировки придерживается П.М. Нерлер (Нерлер П. Указ. соч. С. 40). В комментариях С.В. Василенко и П.М. Нерлера к «Воспоминаниям» Н.Я. Мандельштам 5 июня датированы и письмо Бухарина, и резолюция Сталина на нем, и его разговор с Пастернаком (Мандельштам Н. Собрание сочинений: В 2 т. Екатеринбург, 2014. Т. 1. С. 510).

вернуться

34

Пастернак Е. Борис Пастернак: Биография. М., 1997. С. 494.

вернуться

35

Впервые анонимно: [Пастернак Е.Б., Пастернак Е.В.] Заметки о пересечении биографий Осипа Мандельштама и Бориса Пастернака // Память: Исторический сборник. М., 1979 [Paris, 1981]. Вып. 4. С. 318–319. Некоторые обнародованные в последнее время детали – например, в дневниковой записи Сергея Спасского от 2 ноября 1934 года, фиксирующей рассказ Пастернака (Тименчик Р. Сергей Спасский и Ахматова // Toronto Slavic Quarterly. 2014. № 50. P. 94), – дополняют, но не меняют установившуюся картину разговора.

вернуться

36

11 июня в письме бывшей жене Е.В. Пастернак поэт, как отмечает Е.Б. Пастернак, намекает на звонок Сталина, задержавший его в Москве; по контексту письма речь идет о событии двух-трехдневной давности (Пастернак Б. «Существованья ткань сквозная…» Переписка с Евгенией Пастернак, дополненная письмами к Е.Б. Пастернаку и его воспоминаниями. М., 1998. С. 389).