Мифологизация страшной действительности тоталитарного государства, превращение ее в сказку – это и есть попытка выжить для Мандельштама; метафорически – сделать несъедобное съедобным.
Если Мандельштам мифологизирует действительность, преображая ее в сказку, то Бродский, напротив, демифологизирует сказку, изображая остров реально-обыденным.
И в тех, и в других стихах говорится о море. У Мандельштама оно названо, но существует только в мечте о свободе – внутри сознания. У Бродского нет этого слова, но морем заполнено все пространство, море внеположено герою как препятствие к обретению свободы.
Образы хвойного и водяного мяса у Мандельштама и Бродского связаны с помехами восприятию, потерей чувствительности, то есть с этапами прекращения бытия. У подконвойного поэта атрофируется зрение, у Одиссея – слух. Обратим внимание на то, что в русском языке глагол застит нормативно означает ‘заслоняя, мешает видеть’, следовательно, образ угасающего слуха у Бродского производен от образа угасающего зрения[25]. Расшифровывая метафору хвойное мясо Мандельштама, можно предположить, что она не только обусловлена картиной хвойных лесов, но и производна от сочетаний острый взгляд, пронзительный взгляд, острый глаз, и т. п. Другое направление фразеологических коннотаций связывает хвойное мясо с диким мясом – болезненным наростом на ране, мешающим ей зажить. Этот термин находится в сфере активного внимания Мандельштама и вторично (по отношению к языковой метафоре дикое – ‘лишнее’) метафоризируется в «Четвертой прозе»:
Дошло до того, что в ремесле словесном я ценю только дикое мясо, только сумасшедший нарост (Мандельштам, 1994: 171).
При сопоставлении образов хвойного и водяного мяса оказывается принципиально значимым, что Мандельштам изображает телесную метаморфозу: глаз превращался[26]. У Бродского водяное мясо не срастается с телом, а внеположено персонажу.
У обоих поэтов обостренное восприятие – результат крайнего напряжения органа, до болевого ощущения и до прекращения работы этого органа. Метафора Мандельштама порождает у Бродского не только строку и водяное мясо застит слух, но и строку глаз, засоренный горизонтом, плачет.
В метафоре глаз, засоренный горизонтом, можно видеть по крайней мере три поэтических источника. В большой степени она предварена рассуждением Мандельштама («Путешествие в Армению») о возможностях глаза. Там есть образы моря, растянутости, предельного напряжения, соринки, слезы, окоема. Сцена изображает человека перед картиной Сезанна:
Тут я растягивал зрение и окунал глаз в широкую рюмку моря, чтобы вышла из него наружу всякая соринка и слеза.
Я растягивал зрение, как лайковую перчатку, напяливая ее на колодку – на синий морской околодок…
Я быстро и хищно, с феодальной яростью осмотрел владения окоема.
Так опускают глаз в налитую всклянь широкую рюмку, чтобы вышла наружу соринка
Ср. фрагмент Бродского о Венеции в прозе «Набережная неисцелимых»:
Глаз в этом городе обретает самостоятельность, присущую слезе. С единственной разницей, что он не отделяется от тела, а полностью его себе подчиняет. Немного времени – три-четыре дня – и тело уже считает себя только транспортным средством глаза, некоей субмариной для его то распахнутого, то сощуренного перископа. Разумеется, любое попадание оборачивается стрельбой по своим: на дно уходит твое сердце или даже ум; глаз выныривает на поверхность (Бродский, 2001: 23).
Образ глаза, засоренного горизонтом, побуждает вспомнить и строфы из поэмы Цветаевой «Крысолов», в которых горизонт-окоём показан как окохват, окоим, окодёр, окорыв, околом (Цветаева, 1994:240). Последовательность неологизмов Цветаевой обнаруживает градацию с нарастанием экспрессии, с усилением образа болевого ощущения вплоть до разрушения воспринимающего органа. Максимальная способность зрения оборачивается слепотой. При этом око – субъект агрессии превращается в око – объект агрессии, вместилище пространства становится добычей пространства[27].
25
В «Путешествии в Армению» Мандельштам определяет глаз как «орган, обладающий акустикой» (Мандельштам, 1994: 200).