Не ошибаюсь ли? Но, кажется, пора:
Але к чертям послать кричащему: «Ура!»
Ведь некуда девать: у нас француз в комоде,
Француз на сцене весь сто тысяч в переводе[339],
И в кабинете нас они клялись душить;
Британцев с немцами не время ль приютить?
Да то беда: Радклиф с своей архитектурой
Наш разум сделает опять карикатурой.
Кларисса, Грандиссон, Памела — стерты страх,
И с непривычки к ним почтем мы их за прах.
«Монаха» в руки взяв, прелестная девица
На рычардсонов ум накинется как львица,
А немцы парижан, к несчастью, слишком чтут[340],
И мы в учениках опять — как пить дадут.
До вас теперь дошел, о лицы современны!
Французам давши путь, вы сколь уничиженны.
Трудов ли мало здесь, знакомства ли с собой,
Что потупляете смиренно взор вы свой?
Ужели вправду нет у нас самих Лагарпов?
Иль стыдно автору, что прозвищем он Карпов?
Последнее пора из мыслей истребить:
Езоп был некрасив, а веки стали чтить.
Труды отцов, сынам полезны поощренья,
Любовь к достоинствам боляр, их одобренья
То сделают, что наш ученый муравей
Из страшных зданиев составит свой лицей
И полок тысяч сто таких же начудесит,
Что лет чрез тысячу читать, так перевесит.
Одна история — парижский отзыв то
Об их истории, а наша вся дней в сто
И с дополненьями к деяниям Петровым,
С стряпнею Емина и «Храмом славы» Львовым,
С «Ядрами», «Зеркалом» Хилкова, Мальгина
И с будущей… когда-нибудь Карамзина.
Зато похвалимся, что мы и без поклона
Давно уж счет ведем с эпохи Клодиона,
А забиваться в пыль не любим лишний раз,
Чтоб слишком варвар сей знакомым был для нас.
Вдруг галло-русского усматриваю мужа:
«Что мы пред Францией? — пред океаном лужа,—
Он вопиет в слезах. — Куда ни обернись —
Везде у ней свой верх, везде у нас свой низ.
Фонвизин и Болтин, Елагин, Емин, Шлецер
Своим лишь языком писали не на ветер,
А то подрядчиков всех прочих длинный ряд,
И чтенье мило их — лишь в праздничный парад.
При всех их красотах, их тысячи на свете,
Где ум, чтобы стоял в столетней лишь газете?
Теперь за класс второй примусь отличных я:
Мне Вассианщина, змей, змеич и змея
Не нравятся отнюдь, затем, что рабством дышат».
Я
Но «Кадм» роман такой, что вряд другой напишут.
К нему принадлежит и русский Лафонтень…
Он
Прекрасен и хорош, но всё другого тень.
За ним в ряд следует татарин голосистый,
Красавец лирою, душою — дух нечистый;
Бард — это подлинно, отчасти филосо́ф,
Да жаль, что змей и льстец и весь неоднослов!
Коль воспитание творца бы «Россиады»,
А этому его «Фелицы», «Водопады»,
То были бы у нас Вергилий и Гомер
И лирой россы бы взнеслися выше мер.
Хотел бы выразить резчее их пороки:
С приему рождены быть в пении высоки,
Но, взявши свой предмет, не смеют не шептать
И петое лице за стремя не держать —
Невольника душа и в золоте приметна,
И лира такова не будет долголетна;
Пред теми счастлив он, кто лишь не мог сличать,
Но что ж за мирты — глас невежи замечать?
Теперь за пышный класс мы примемся — класс третий,
То фарисеи — блеск наружный их отметы,
Но внутренно они — гробница лишь костей;
Вот путешественник, что кистию своей
Французолюбие в нас вечное посеял.
Я
При всем том, грубый штиль и славянизм развеял.
Он
Вот подражателей им тьма возрождена —
Коль будет в ад сия душа приведена,
Ответы Миносу должна сготовить строги,
И пустословие от ней истяжут боги.
Я
Ужели это он расслабил тьмы сердец?
Он
Несчастных множества романов став творец,
Пандоре равен он, с коварным даром сшедшей.
Коль не был бы сей муж банду́рист сумасшедший,
В «Борнгольме острове» какой изображен.
Он мог быть Фенелон — полезен и почтен.
Но в плоские стихи ударясь непомерно,
Быть добрым притворись чресчур уж лицемерно
И прозы в патоку, в набор курсивных слов
Увязши, стал отец всех нынешних ослов,
С восторгом чтущих взор красивый Ринальдина!
Радклиф и Дюмениль, рассказчица Мелина
Как сговорилися в один родиться век,
Который детским бы разумней всех нарек.
Я (посмотря в окно)
Но это кто таков, — то муж национальный,
И это… много их… толкучий… лик печальный…
Он
Тех литераторов, за русский что язык
Алтын шесть заплатя, готовят столп из книг:
Вот Дураков, певец того, что петь не смыслит,
Глупницкий, варварский что сброд журналом числит,
Из гарнизонных школ курс конча, ложь и скот,
Поэмою Петра, что бросит в хладный пот.
Вот книжки золотой издатель и продажной,
Мы назовем — Платон Платонович Отважный,
Вот добрых глупый друг, гостиных мерзкий враль,
Ума ни искры тут — исколоти всю сталь.
Вот семент, кирпичи и к смазыванью — глинка:
В ней обокрадена немецкая старинка;
Два брата Сказкиных — построили терём,
Да жаль, что это всё — мужицкий только дом…
Вот шавка датская, стихи ее поноска,
Шалунья думает, что росс, а только Роська.
Вот и Вековкина с историей сердец…
Но всех исчислю ль я?.. Скажу лишь наконец,
Что в годы нынешни визг Ми́дасовых братцев
Набитым делают сундук книгопродавцев —
Столь вкус возвысился. И перевод гнилой
Поденно возит к ним извозчик ломовой.
Мне кажется при сем порядочном подряде,
Что начинаем жить мы в сущем маскараде:
Сапожник автором, а автор за верьвой,
Без мысли головы — над кипой книг большой.
Без муз воззвания — здесь уши зов их слышат,
Фашины бы вязать — глядишь, восторгом дышат,
Колеса б смазывать, а взнуздан уж Пегас,
В дом желтый думает, а лезет на Парнас.
Ну что же, скажешь ты, — не хуже ли мы галлов?
У них кузнец знаком с расплавкой лишь металлов,
Он вместо молота не схватит ведь пера —
Чтоб шины запаять, не тратит серебра,—
Не пишет, а кует. Чтоб дести три исхерить
И толсто ль … измерить?
Нет! знает, что всегда почтеннее кузнец,
Чем вкуса пасынок, несчастливый писец.