«Не знай молитв, не ведай страха», — обращается Прометей к своему созданию — человеку. И человек, погибая от Зевсовой молнии, шлет проклятие грозному богу. Смысл поэмы — революционный. Это гимн отваге того, кто «не годится в рабы» и страшен «владыке величавому» и в своей неволе, кто встанет за свою свободу, «в последний выступая бой».
Характерным представителем романтических настроений безысходной тоски, обреченности и отчаяния является Аполлон Григорьев, «последний романтик», как он себя называл.
«Гордое страданье» связано в стихах Григорьева с «сомнением мучительным и злым», с «проклятия правом святым», с «ропотом мятежным». Но страдание для Григорьева — не временный этап сознания, ищущего путей (как это было для Белинского), а безвыходное состояние, «безвременная мука», ибо разлад и дисгармония мира — неустранимы.
Эти неизбывные состояния — тоска и душевная мука — оборачиваются и другой стороной: болезненным наслаждением души, источенной «червем страданья». В поэзии Григорьева чем дальше, тем сильней звучит — в особенности в любовных стихах — этот уже не лермонтовский, а, так сказать, преддекадентский мотив «безумного счастья страданья», тесно сплетенный с мотивом «жажды странных снов», «обаянья несбыточно-восторженного сна». Эти настроения «болезненной поэзии» для Григорьева вообще основной тон романтизма, понимаемого им как «начало стихийное и тревожно-лихорадочное, … озноб и жар с напряженным биением пульса»[26].
Тема «блаженства муки» ведет Григорьева к надрывному романсу, к цыганщине. «Цыганская» тема широкого разгула, надрывного веселья и «тайной тоски» развивается в стихах 50-х годов — таких, как знаменитая «Цыганская венгерка», — но звучат эти мотивы уже в 40-е годы, когда Григорьев пишет стихи, которые кладет на музыку Варламов. Эти настроения были замечены Белинским. «„Безумное счастье страданья“ — вещь возможная, — писал он, — но это не нормальное состояние человека, а романтическая искаженность чувства и смысла» (IX, 594).
Сильное воздействие на А. Григорьева оказал Гейне, воспринятый и понятый им, конечно, очень односторонне. Для Григорьева Гейне — выразитель века, больного непомерным развитием «рефлексии» и «субъективности», поэт, для самоуслаждения растравляющий раны своего сердца болезненно-ядовитой иронией.
Говоря в своих статьях начала 50-х годов о «болезненной» поэзии Гейне, Григорьев с осуждением относится к этому порождению «тревожного начала» европейского романтизма. Но в своих статьях Григорьев постоянно борется с собственными настроениями. Когда он приписывает Гейне «болезненное шутовство» как проявление «больного эгоизма», это перекликается с собственными лирическими излияниями Григорьева:
и т. п.
Самые ранние известные нам стихи Григорьева — это четыре стихотворения 1842 года. Два из них — переводы из Гейне. Выбор их характерен. Это — «Они меня истерзали» и «Ядовиты мои песни».
Постоянная лихорадочная приподнятость настроения при сложности и путаности обуревающих поэта переживаний сказывается в лирической «невнятице» стиля поэзии Григорьева.
При единстве основного тона в стихах Григорьева 40-х годов отражаются его метания в поисках положительного мировоззрения, полосы различных идейных увлечений.
В творчестве Аполлона Григорьева 40-х годов наряду с лирикой «лишнего человека» есть и стихи с мистическим налетом и масонской символикой; есть и стихи, в которых сказывается влияние идей утопического социализма. Таковы стихотворения, в которых заглавия, эпиграфы, имена, даже псевдоним, под которым стихи печатались в журналах, — восходят к романам Жорж Санд, близким к идеям утопического социализма. В двух стихотворениях 1845–1846 годов под заглавием «Город» Григорьев, в соответствии с учением социалистов-утопистов, обличает неестественность, порочность и разврат большого города.
Сохранилось несколько стихотворений Григорьева, соприкасающихся с революционными настроениями и не предназначенных, разумеется, для печати. Каково было количество таких стихотворений, какова была интенсивность подобных настроений Григорьева — сказать трудно. К этим произведениям относится стихотворение «Когда колокола торжественно звучат…» с заключительным стихом: «Народной вольности завеет красный стяг», сонет «Нет, не рожден я биться лбом…» с заключительными строками:
«Демагог» на языке того времени значило «демократ». Мы видим, что революционные настроения тесно соприкасались у Григорьева с идеями «христианского социализма». Вспомнив, что Жорж Санд представляла себе и изображала масонов как предшественников социализма, мы получим некоторую путеводную нить к характерному для А. Григорьева в середине 40-х годов странному скрещению революционных и социалистических идей с мистическими упованиями, масонскими увлечениями и с мотивами тоски и отчаяния «лишнего человека».
Известно, что Аполлон Григорьев был одно время близок с кругом петрашевцев. В этот круг входили люди неоднородных взглядов. Сам Петрашевский и его наиболее значительные сторонники были материалистами и атеистами, но были среди петрашевцев и люди, увлеченные идеями «христианского социализма». К ним относятся поэты-петрашевцы Плещеев, Дуров, Пальм. В их творчестве много общего с поэзией Аполлона Григорьева.
Образ лирического героя поэзии Плещеева — это трагический образ поэта, обреченного
поэта, отказывающегося от счастья во имя правды и принимающего путь «гордого страданья»:
Ср. у Аполлона Григорьева:
Но сходные темы у Плещеева гораздо более определенно, чем у Аполлона Григорьева, окрашены социальной идеологией петрашевца. Стихи Плещеева явно конкретизируют тему «страдания» как страдания от сознания социальной несправедливости, от того, что «в ужасной наготе предстали» «бедствия страны родной» и «муки братьев», что поэт «услышал ближних вопль» и «увидел их мученья». И с этой темой связана тема «святого искупленья», грядущего «дня, когда ни горя, ни страданий не будет на земле».