При всей наивности выражения и душевной элементарности этого порыва, он характерен для Голенищева-Кутузова и не случаен в его поэзии. В том же сборнике, в стихотворении «Расскажи мне, ветер вольный…», этот ветер, несущийся от стран «не богатых, не свободных», поет и стонет про несчастных людей, «про их неволю, Про великие их скорби, Про неверную их долю».
Порою в стихах Голенищева-Кутузова отражаются порывы, правда бессильные и расслабленные, уйти от «суетных пиров» в родную глушь и там «страдать глубоко» «под шум и пение метелей и снегов» («Порой среди толпы ликующей и праздной…»). В этих стремлениях и в этом бессилии, в этом покаянии и этой жертвенности слышится нечто надсоновское, нечто от настроений демократической интеллигенции 70–80-х годов, с ее особым психологическим комплексом, напоминавшим умонастроение и самочувствие «лишних людей» предшествующей поры. У Надсона и близких ему поэтов ощущение собственного бессилия соединялось с ожиданием «пророка», который должен прийти, научить и увлечь за собой на подвиг во имя справедливости и правды. То же видим мы и у Голенищева-Кутузова. В одном из его стихотворений безумная и алчная толпа пирует вокруг золотого тельца, а поэт, при виде этого тягостного зрелища, тоскует о новом пророке:
Здесь все характерно для поэтической исповеди человека 70–80-х годов, потрясенного «царюющим злом», «царством Ваала», господством «золотого тельца»: и лексика, и образность, и аллегоризм, и, конечно, само настроение — «надсоновское» или, точнее, — «преднадсоновское», потому что, когда сборник Голенищева-Кутузова «Затишье и буря» вышел в свет, Надсон еще только начинался.
Такие мотивы возникали у Голенищева-Кутузова на всем протяжении его поэтической деятельности. Жалобы на жизнь, недовольство своим поколением, прозябающим «с тоской в душе и холодом в крови, Без юности, без веры животворной», недовольство своими сомнениями и усталость от них — таковы устойчивые темы Голенищева-Кутузова, роднящие его с настроениями поэтов гражданской школы 80-х годов. Унылая современность, тоскливая жизнь, безрадостное настоящее порождают в поэзии Голенищева-Кутузова видение иного, счастливого мира, без вражды и борьбы, такого мира, «Где отдых, и тень, и любовь, и привет, Каких на земле не бывало и нет» («Как странник под гневом палящих лучей…», 1887).
Эти мотивы большей частью носят у Голенищева-Кутузова отвлеченный характер, иной раз даже с мистическим налетом, реальные черты современной жизни только слегка просвечивают в его стихах сквозь беспредметные жалобы, но иногда недовольство судьбой оборачивается у него (как и у Апухтина, например) против конкретных социальных условий современного общества. Тогда возникают такие произведения, как суровые и сильные стихи, положенные на музыку Мусоргским (вокальный цикл «Песни и пляски смерти»). У Голенищева-Кутузова эти стихи связаны с мистико-пессимистическими устремлениями за грань земной жизни, туда, где сияет «тихий свет иного бытия» «под солнцем вечного покоя и любви» («Прекрасен жизни бред…», 1884). Но взятые вне этого контекста они получали иной смысл: в них чувствовалось неприятие не столько мира и жизни, сколько тяжких диссонансов социального строя. Этим-то они и были близки Мусоргскому, которого всегда влекла мрачная изнанка жизни; в его музыкальном истолковании стихи Голенищева-Кутузова приобрели почти народническое звучание. В особенности это относится к страшному рассказу о том, как во время злой снежной метели, в ночном мраке, в полном безлюдье, измученного «горем, тоской да нуждой» мужика «Смерть обнимает, ласкает, С пьяненьким пляшет вдвоем трепака, На ухо песнь напевает» («Трепак»).
Со стороны Голенищева-Кутузова все это была, однако, только невольная уступка духу времени, сам он мало ценил свои произведения, подобные «Трепаку». Он не хотел смешиваться с поэтами демократического направления и вообще с «защитниками свободы». Он призывал не верить всем, кто говорит «свобода не обман», и патетически взывал к читателям: