И в вольном оке — цвета мглы морей —
зеленое молчанье, ширь и долы
в божественной зеркальности своей.
Таков я был, когда прямой дорогой
в дни юности стремился к солнцу я,
как об утес действительности строгой,
весною шумной билась песнь моя.
Теперь — затихло все. Покрыты мглою
раздольные, цветущие поля,
в глухую ночь оделася земля,
надежды луч погас передо мною...
Безвременно увядшие мечтанья
о торжестве Италии моей,
о возрожденье славы и искусства!
О вас храню одно воспоминанье —
увы! — давно минувших светлых дней,
и горькие волнуют душу чувства...
В глубине, за синей тучей,
стали влажны небеса:
к Апеннин гряде могучей
гулко движется гроза.
О, когда бы вихрь ненастный,
накренив крыло в пути,
пожелал меня в прекрасный
край тосканский унести!
Не к друзьям и не к родимым
я теперь влекусь туда:
те, кому я был любимым,
опочили навсегда.
Не к поливу винограда
я спешу, заслышав зов:
убежать бы за преграды
плодороднейших холмов!
Убежать от граждан льстивых,
от постылых песен их,
от старушек говорливых
на балконах вырезных!
Мне б туда, где лес невзрачный
вырос над известняком,
где в родной долине мрачной
бродят кони табуном!
В глушь мареммы, где, суровый,
я весну свою встречал,
мысль мою уносит снова
этот грохот, этот шквал!
Там вспорхнуть бы к выси черной,
оглядеть свою страну,
и затем, как гром, покорно
пасть на холм, скользнуть в волну!
(I. ЭОЛИЙСКАЯ)
Лина, зима подступает к порогу,
в холод одетый, подъемлется вечер,
а на душе у меня расцветает
майское утро.
Видишь, как искрится в розовом свете
снег на вершине горы Федриады,
слышишь, как волны кастальских напевов
в воздухе реют.
В Дельфах священных с треножников медных
пифии громко и внятно вещают,
слушает Феб среди дев чернооких
щелк соловьиный.
С хладного брега к земле Эолийской
льдистыми лаврами пышно увитый,
рея на лебедях двух белоснежных,
Феб опустился.
Зевсов венец на челе его дивном,
ветер играет в кудрях темно-русых
и, трепеща, ему в руки влагает
чудную лиру.
Возле пришедшего бога, ликуя,
пляской встречают его киприады,
бога приветствуют брызгами пены
Кипр и Цитера.
Легкий корабль по Эгейскому морю
с парусом алым стремится за богом,
а на корме корабля золотится
лира Алкея.
Сафо, дыша белоснежною грудью,
ветром наполненной встречным, в томленье
нежно смеется, и волосы блещут,
темно-лиловы.
Лина, корабль остановлен, повисли
весла, взойди на него поскорее;
я ведь последний среди эолийских
дивных поэтов.
Там перед нами страна золотая,
Лина, прислушайся к вечном звону.
И убежим мы от темного брега
к весям забвенья.
В конце июня это было, в летний
чудесный день. Невестою казалась
земля в наряде светлом и лучистом.
Потоками огня пустыню неба
сияющее солнце заливало,
и море улыбалось тем же светом.
Лишь я не улыбался: чернорясый
аббат спрягал «любить», — и нагоняло
его лицо тоску... А между тем
заглядывала в окна школы вишня,
кивала темно-красными плодами,
повествованье тайное шепча
крылатым ветеркам... И, позабыв
аббата и длиннейший ряд спряжений,
похожий на ползущих муравьев,
я устремлялся мыслями и взором
в пространство; я глядел в окно — на взгорья,
на море дальнее, на небосклон
лазурный... А вокруг меня сливался
с лучами солнца хор тысячегласный
поющих птиц. С их гнездами, казалось,
беседовали, дружественной стражей,
деревья густолиственные. Мнилось,
что шепчется с пчелою каждый куст,
что слышится счастливый вздох цветов
под поцелуем бабочек... Все стебли,
травинки и песчинки наполняло
биенье тысяч крохотных существ,
живущих, любящих... Кряж в облаках,
зеленые холмы, поля пшеницы,
густые виноградники и даже
угрюмые поляны и болота,
казалось, вечной юностью сияли
под ярким, летним солнечным лучом.
Тогда-то, — почему, я сам не знаю, —
средь трепета всей этой яркой жизни,