Хлеба еще входили в силу
и не приспело время
свадеб и дождей,
как заплакала вся Россия,
провожая на фронт сыновей.
Причитала мать,
голосила
и как будто бы невзначай
часто, часто произносила:
«До свидания,
а не прощай...»
День прошел в беготне и заботе,
но, уставшая больше от дум,
крестит мать позабытой щепотью
ненадеванный мой костюм.
Видно, так же на позднем солнце
или, может быть, поутру
и на половцев, и на тевтонцев,
и на Батыеву орду
провожали в бой
храбрых русичей
очи выплаканные
матерей —
из широких посадов Углича,
из рязанских монастырей.
Предки дальние,
предки близкие —
недожив, половина лежит
под курганами и обелисками,
кто стрелой,
а кто пулей пробит.
Много было их —
от Батыя —
разных ворогов, море пруди.
Сколько лет на земле Россия,
столько ран у нее в груди.
Навоевавшись в чужедальних странах
и завершив дорог крутых кольцо,
я пришел,
весь в орденах
и ранах,
к матери на крыльцо.
Закричала что было силы
и заплакала так навзрыд,
будто встретила в поле могилу,
сын в которой зарыт.
«Не плачь, — повторял я робко, —
живой я, живой — смотри...»
И утирал пилоткой
слезы матери
и свои.
А женщины тихо:
«Гляди ты,
вернулся с войны домой», —
привыкшие к слову —
«убитый»,
забывшие слово —
«живой».
А мать все шепчет:
«Винька, Виня,
настрадался в боях, поди...»
Сколько сделано выстрелов в сына,
столько ран у нее в груди.
Что такое —
в углу иконы?
И, поймав удивленный мой взгляд,
мать оправдывалась смущенно:
«Бог — он есть, не зря говорят.
Но я все больше дома молилась
и о тебе да и просто так.
Я перед богом
сто раз извинилась,
что уносила его на чердак...
И все годы военного лиха
я работала день и ночь —
и уборщицей, и сторожихой,
чтобы нашей победе помочь.
Ну а ты о своих заботах
что-то редко совсем писал.
Кто ж ты теперь?..»
«Политработник,
а по-старому — комиссар».
«Комиссар? —
испуганно и удивленно
всплеснула руками мать.—
Значит, надо снимать иконы,
а то могут тебя заругать».
«Никто не будет ругать за иконы:
нет запрета молиться на крест.
Только бить ни к чему поклоны —
поважнее заботы есть».