Выбрать главу

Довлатов все наврал. Такого я не помню. Я перечитывал, что Довлатов написал об этой конференции, и мало что сходилось.

Был ли на той конференции какой-нибудь генеральный вопрос? У Довлатова это вопрос об одной или двух русских литературах.

Главный вопрос, видимо, так и стоял: как нам бороться с советской властью? По крайней мере, его старались вогнать в повестку. А мы пытались противостоять. Впрочем, не ручаюсь. О вопросе про одну или две русские литературы, наверное, тоже шла речь. Тогда он стоял еще довольно остро, потому что сообщение с Россией было слабое.

Сам вопрос возник в 20-е годы в Париже…

Естественно, но для нас он стоял как наш собственный. Хотя наша ситуация была полегче, потому что была переписка, хотя и не очень надежная. Большинство писем все-таки доходили. В 20-е годы переписка людей, конечно же, обрывалась: письмо из-за границы – и тебя уже волокут.

Зиновий Зиник заканчивает свою книгу «Эмиграция как литературный прием» мыслью о том, что именно сейчас, вне политического контекста, который всегда ей сопутствовал, эмиграция только «начинается» (в том смысле что всплывают на поверхность ее литературные мотивы, остававшиеся раньше в тени политики). Вы согласны с таким пониманием эмигрантской литературы?

Зиник перегнул палку, потому что не так уж много осталось. Хотя кое-что от тех времен, конечно, сохранилось. Тогда шла довольно бурная деятельность: журналы расцветали пышным цветом, кое-кто как писатель родился только в эмиграции. Я сам бóльшую часть жизни провел в эмиграции. Лосев. Саша Соколов. У Соколова эта тема есть в его третьей книге «Палисандрия».

С чем для вас лично сопряжена ситуация писателя, живущего в другой географии и в другом языке? Чему эта ситуация способствует, чему мешает?

Вы пытаетесь заставить меня вылезти из собственной шкуры. Это моя жизнь, я к ней уже привык, мне уже не с чем ее сравнивать. Мне бы сейчас очень мешало, если бы я, например, жил в России. То время я вспомнить уже не могу и не очень идентифицируюсь с тем временем. Не говоря уже о том, что у меня был и творческий перерыв в семнадцать лет. Я тех своих стихов не читаю (только когда надо собрать очередную книгу). Конечно, какая-то странность в такой ситуации присутствовала. Тогда, в первые мои годы здесь, я довольно интенсивно переписывался с друзьями в Москве, мы посылали друг другу стихи прямо в тексте письма, и в этом была какая-то странность. Но, в общем, уже тогда я ощущал себя обеими ногами в Америке.

Чем, на ваш взгляд, объясняется тот факт, что третья волна оказалась в целом более восприимчива к новому языку, новой культуре и новой географии, чем первая?

Гетто. Многие в первой волне приехали в эмиграцию уже с репутацией. Но кто в Париже мог знать, какая у них репутация? Они там работали шоферами. И вот они собирались друг с другом, чтобы подпитывать свои репутации. А если человек выделялся из общего ряда, как, например, Набоков, который приехал юнцом, то он автоматически становился чужим. Для меня было важно вырваться из Нью-Йорка, поездить по миру и особенно – поступить в аспирантуру, пожить в университетском городе. Говорят, в Анн-Арборе сейчас много русских. А тогда были считаные. Ты просто подброшен и плывешь. Там было невозможно делать вид, что я, мол, вон кто. В Анн-Арборе, конечно, знали, кто я, и отчасти поэтому приняли меня в аспирантуру, но тем не менее. А в Нью-Йорке – они все сидели здесь и говорили друг другу: «Ну, старик, ты великий!» Люди, которые чего-то здесь добились, которые продолжали что-то делать, такие как Бродский, от этого не зависели. У Бродского был свой круг, Нобелевская премия и все такое.

Кто из поэтов первой волны вам наиболее близок? Кому, на ваш взгляд, лучше других удалось запечатлеть то, что тогда было действительно актуально: зеркало, в которое смотрится Ходасевич и не узнает себя прежнего в себе нынешнем?

Ходасевич не мой любимый поэт. Набоков для этого уехал все-таки слишком маленьким. Мне ближе, скажем, Елагин, хотя он из второй эмиграции. Он мне понятнее, и у него эти мотивы – противопоставление здесь и там, воспоминания и так далее – очень ярки. Первая эмиграция как бы дописывала то, что в ней уже было заложено. А вторая волна (Елагин, Моршен) сложились как поэты уже здесь, в эмиграции. Вот если кто был по-настоящему «эмигрантским поэтом», то это они. Какая разница, что Бальмонт писал в эмиграции и на родине? Это были люди в возрасте, не считая, скажем, Набокова. Ходасевич, правда, тоже особый случай, потому что его ранние книги невозможно читать. Он тоже сложился как поэт только в эмиграции, но это потому, что он долго вызревал.