— Спасибо, я… не хочу.
— Зря, зря. В удовольствии, молодой человек, никогда нельзя себе отказывать. Жизнь — она короткая. И в ней так мало радостей. Да еще лишать себя последней — в охотку выпить-закусить, когда душа просит и есть настроение? Извините, не понимаю. Это у нас… в моем кругу, не котируется. Ради чего тогда, дозвольте спросить, живем, колотимся без продыху? За что воевали?.. Вот мы с половиной двигаем в отпуск, на Черное море. Ну как тут не встряхнуться, не дать себе отдушину? Еще бы не хватало! Да к тому же послезавтра — День Победы, наш боевой праздник. Давай-давай, сержант, не ломайся… Э-э, рюмашки где, мать? А ну давай скорей, а то горилка согреется. Я ж ее, родимую, прямо из холодильника — и в сумку.
Дама порылась в безразмерной сумке и выставила на угол заваленного закусками столика три серебряных стопки.
— Вот они, наши испытанные… Ну, просим вас, молодой человек. — Она широко, манерно повела рукой-поленом и на коротких заплывших пальцах блеснули два массивных, в завитушках, перстня — один с красным камнем, другой с бирюзовым. — Приглашаю вас. Не стесняйтесь. Вы же солдат. Солдаты никого и ничего не должны стесняться… так я понимаю. Или вы не согласны?
Низкий голос дамы звучал покровительственно. Она явно свысока, хотя и не без женского любопытства, бросала взгляды на плечистого кареглазого парня — этакого, видите ли, независимого, гордого. «Таким угощением пренебрегать? Непонятно и странно. Даже очень странно, — читал Юрка в ее взглядах. — Сам-то, наверно, из колхозников затюканных или простой работяга, а еще ломается».
— Извините… Я лучше пойду покурю, — сказал он. — Приятного вам аппетита. — И шагнул в коридор.
— Удивляешь ты нас… э-э-э, товарищ сержант. Очень удивляешь, — услыхал вдогонку.
В конце вагона, в закутке для курцов, Юрка приопустил серое от паровозной копоти оконное стекло, затянулся «Примой». Подумал, что их рота уже пришла с полевых занятий, ребята расхватали сигареты на койке отбывшего из части «отделенного», пообедав — покуривают, говорят о нем, как обычно — завидуют счастливому «дембилю» и прикидывают, сколько он уже успел отмахать по рельсам «до дому, до хаты»… Ехать Юрке — около суток. Но раньше, на второй половине пути, поезд пойдет как раз теми местами, где они с матерью бедствовали, мыкали горе в оккупации, — через станцию Долю, мимо Раздольного, Устиновки и соседних, тоже знакомых, сел. На какие-то мгновения Юрка снова окажется совсем недалеко от Тани, а потом расстояние между ними начнет быстро увеличиваться, возрастать со скоростью пассажирского — и ничего против этого не поделаешь. Так уже было. Ведь Юрка уже испытал это, когда на втором году службы получил отпуск и ездил в Ясногорск.
И чем дальше бежал поезд, тем больше Юрка думал сейчас о Тане. Вспоминал ее такой, как знал в детстве — худой, тонкой, ровно лозинка, ветер подуй — и задрожит, согнется до самой земли; вспоминал в огороде с кочанами спелой кукурузы, в саду — где они вместе рвали вишни и сливы, у речки — когда она пускала по воде камышовые кораблики; вспоминал повзрослевшей — такой славной, даже красивой, но очень грустной и робкой, надломленной сиротским одиночеством, нескончаемой работой на теткину семью… Что с нею теперь? Как ей живется в замужестве? Защиту, опору нашла, воспрянула, радоваться научилась или достается ей ничуть не меньше прежнего? Узнать бы что-нибудь, посмотреть хотя бы со стороны. Тогда уж можно уезжать куда угодно. Даже в Сибирь.
Вспомнил ее песню:
Достал из кармана кителя ее письмо, — оно было вложено в записную книжку, чтобы не истрепались, дольше жили разлинованные в клеточку листки из тетради, чтобы не истерлись буквы. В армии несчетно раз, как только выпадала свободная минута и возможность побыть одному, Юрка перечитывал письмо и запомнил его от первой до последней строки. Иногда они даже снились ему — эти листки, исписанные Таниной рукой; сквозь них, откуда-то издалека, проступало и медленно приближалось ее лицо… нет, не все лицо, а одни глаза, грустные и виноватые, — такими они были при расставании, в тот день, когда Таня не насмелилась оставить без догляда теткино хозяйство, всех ее поросят, курчат, и пойти с Юркой на речку, к их плесу… Но и во сне никакого чуда не происходило, смысл письма оставался тем же: «…нам быть вместе не судилося… больше не пиши… Прощай». Строчки качались, путались, потом расплывались, будто подмытые водой… а вместо Таниных черных глаз возникали светлые — Толи Мышкина, про которого Таня говорила в письме. Он простецки, доверчиво улыбался и безмятежно, как тогда, у себя дома, т о й зимой, спрашивал Юрку: «Самолеты делать умеешь?»