— Ты чего, сынок? — встревожилась мать. — Что-нибудь болит? Ну, скажи.
— Може, тебе у нас не нравится? — наклонилась к нему тетя Глаша. — То спочатку бывает, а потом привыкнешь… Чи може — папку своего вспомнил?
— Да… папку, — выдавил Юрка, чтобы как-то оправдаться. — И ноги… болят.
Из угла кухни, с кровати у печки, на него сочувственно смотрели три сестренки — дочки тети Глаши одна меньше другой. Перед ними-то Юрке и было особенно стыдно за свои слезы.
— То они с дальней дороги болят. Потерпи трошки, они перестанут. Все пройдет, от побачишь. И папка твой будет живой, до дому вернется… Ну пей, пей молочко. Я еще подбавлю. Коровка у нас добрая, много дает молочка… Пей, — на вздохе погладила Юрку по голове тетя Глаша.
Юрка и поныне помнил, как лежала перед ним, как выглядела пухлая да румяная краюха, помнил ее сладкий, перехватывающий дыхание запах. Такого вкусного хлеба он, кажется, никогда больше не едал — ни в Устиновке, ни после войны, когда пережили голодуху, выкарабкались из карточного пайка, ни здесь, в армии. Стоило ему представить бедную, тесноватую, но так заботливо прибранную, наполненную теплом и добротой хатку тети Глаши, глянцево-оранжевую, как шкура спелого гарбуза́, миску с белыми ломтями, — и сразу же нисходил откуда-то, начинал чудиться тот нежный, совершенно особый дух терпеливо и любовно, по-крестьянски умело выпеченной паляницы… Вот так же до удивления ощутимо помнился Юрке и запах мороженого — именно того, а не какого-то другого, — которое они с отцом и матерью ели на аэродроме, в майский праздник; и в то же время многое из довоенной жизни, наверное — куда более значимое для него, для их семьи, позабылось начисто, и уже никогда, возможно, и ни в чем не проявит себя. Да, странной и загадочной бывает наша память. Но у всех одинаковы ее свойства или она так же многолика и непознаваема до конца, как люди вокруг нас, — этого Юрка еще не знал…
Аист на вербе оживился, запрокинул голову, защелкал клювом, затряс крыльями — это он приветствовал свою пару: вторая птица прилетала из-под леса — там болотца и колдобины, корм легче найти, — плавно опустилась в гнездо и тем же радостным пощелкиванием, преданными поклонами ответила своему избраннику. Потом аисты слетели на землю, неторопливо заходили по прибрежному лугу, невдалеке от Юрки. Любопытно было наблюдать, до чего важно, горделиво вышагивают черногузы, как внимательны они друг к другу и какого преисполнены взаимного почтения. Вот уж истинно — неразлучники.
…Всегда так и было: какой бы хлеб ни брал Юрка в руку — вспоминал паляницу тети Глаши. Накрепко запомнил он и ее слова о том, что его отец вернется с войны домой. Да только не суждено было тому предсказанию сбыться.
Мать долго не хотела смириться. После войны она ждала своего Алешу еще целых пять лет. Рассуждала: мало ли как сложится его жизнь с новой женой? То, что принял за любовь, может оказаться лишь увлечением — усиленным обстановкой войны, но мимолетным, кратким, как вспышка зарницы. Порыв благодарности той женщине способен обернуться унижающей достоинство зависимостью, тягостным долгом — не согретым обоюдным чувством, сердечной привязанностью и верностью. А без этого — не житье. Потому-то и бывает, наверное, что даже через годы мужчины возвращаются к своим первым семьям… И она продолжала ждать, оставляя в душе сокровенный уголок надежде — пусть малой, совсем крохотной, но согревавшей в минуты одиночества и тоски. И не дозволяла вытеснить надежду ничему другому — ни ненависти к Алексею, умеющей обратить в прах любое чувство, ни слепому озлоблению на всех и вся. Ну что же поделать, если он предпочел ей другую? Значит, та — дороже. Та была рядом с ним на войне, в том бою, когда его тяжело ранило; та — рискуя собственной жизнью — спасла его от гибели. А что — о н а? Всего лишь родила ему Юрку. Всего лишь… На Юркины бесконечные, настойчивые расспросы об отце она отвечала, что отец был и остался для него родным, единственным — другого не будет, а в их разлуке виновата война. Всякий раз Юрка задумчиво выслушивал мать, но проходили дни, недели, и он опять спрашивал о том же: неужели отец так никогда к ним и не вернется? И как она ни противилась этому, как долго ни отодвигала этот момент, однажды поняла, что больше не в силах обманывать сына и себя, и сказала с горькой прямотой: нет, не вернется, никогда… И с этим признанием — теперь уже безвозвратно — что-то ушло из их жизни, оставив после себя пустоту и обиду.