— Эй вы, Седых, чортова кукла, идите-ка сюда и послушайте!
Седых, не подымаясь с места, сейчас же и весьма непринуждённо парировал:
— Лучше быть чортовой куклой, чем очковой змеёй.
Прозвище было придумано всё тем же своевольным Андреем, и заключало в себе весьма прозрачный намек на знаменитые Абрамычевы очки, через стекла которых сверкал и пронзал очередную жертву неумолимый взгляд когда-то голубых глаз.
Поляков терпеливо и угрожающе ждал, пока Седых, под непрерывный стук пишущих машинок, не выговорит весь свой репертуар.
— Красноречивей слов иных очков немые разговоры!.. — продолжал подливать масла в огонь неунимавшийся король репортажа.
Наконец, когда уже все реплики были очевидно исчерпаны, Седых без всякого энтузиазма подходил к столу Саванароллы, — еще одно из многих прозвищ Абрамыча — и с невинным видом спрашивал:
— Вы мне кажется хотите сказать что-то приятное?
Поляков наклонялся через весь стол, и с убийственной отчётливостью произносил свою излюбленную фразу:
— Я вам хотел сказать, молодой человек, то, что вам хорошо известно…
— А именно? — продолжая криво улыбаться и уже заранее трясясь от душившего его смеха, наигранной октавой спрашивал Седых.
Все четыре машинки во мгновение ока останавливались, и Поляков, комкая отчет о заседании Палаты, только что отстуканный королём репортажа, уже в полном бешенстве выражался вовсю:
— Известно ли вам, молодой человек, что заседания Палаты Депутатов происходят в Париже, а не в Феодосии? И что то, что вы переводите с французского, предпочтительно переводить на русский, а не на крымско-татарский?
— А именно? — продолжал уже менее независимо вопрошать уроженец Феодосии Седых.
В ответ на что Саванаролла шумно отодвигал свой расшатанный, с просиженным сидением, стул и, тыкая изуродованную красным карандашом рукопись, под самый подбородок ошарашенного референта, уже не орал, а гремел:
— А именно… Вы еще смеете спрашивать. А именно то, что, как выразился один из наших сотрудников:
Чтоб заглушить хохот, все четыре машинистки сразу ударяли по всем своим клавишам, и под стук четырех Ундервудов исторический диалог замирал.
Повторялись эти дружеские перебранки не только ежедневно, но и по нескольку раз в день.
В отношении работы Поляков был нетерпим, и спуска не давал никому.
Попадало Швырову за перевранное сообщение из Лондона; попадало Шальневу за такое неслыханное преступление, как то, что беговая лошадь взяла первый приз на скачках, когда нужно было сказать не бегах; гром и молнии обрушивались на голову бедного Сумского, который позволил себе информационную заметку о присуждении Нобелевской премии неожиданно закончить латинским изречением — Caveant consules! явно намекая на то, что он, Сумский, с мнением жюри не согласен.
— А кто вас спрашивает, согласны вы или нет? И вообще куда вы лезете, и причем тут латынь?
Вслед за чем следовало несколько избранных выражений, которых, как правильно говорил Седых, нельзя было найти ни у Грота, ни у Даля.
Но в особенный раж приводили его пишущие дамы, как называл их Чехов, приносившие «небольшой рассказ».
Борисов, дежуривший у телефона, приходил и спрашивал:
— Звонила госпожа Беляева, просит сказать, когда будет напечатан ее рассказ «Любовь до гроба».
— Пошлите её…
Борисов однако продолжал настаивать:
— Но что же ей все-таки сказать?
— Скажите ей, пусть повесится!
Папин мамелюк больше не настаивал и уже только из коридора слышно было, как он, пытаясь сгладить шероховатости, вежливо и нагло сообщал:
— Редактор сейчас очень занят… будьте добры позвонить завтра и спросите моего коллегу Шарапова… завтра его очередь дежурить у телефона, он вам обязательно всё скажет!
Несмотря на крутой нрав и постоянные выходки и заушения, Полякову всё прощали за его необыкновенную преданность газете, за его недюжинный профессиональный опыт, добросовестность, честность, прямоту, а в особенности за это на редкость безошибочное чутьё старого воробья, которого ни на какой мякине не проведёшь.
Кроме всего прочего, то есть чтения рукописей и редакторской правки, газету надо было сочинять, изобретать, выдумывать, а не так просто, здорово живёшь, помечать шрифты и сдавать в набор.
Павел Николаевич Милюков был искренно убежден, что главное в газете это — передовая.