Экспромт имел бешеный успех.
Нина Заречная — пила вино и хохотала.
Анна Мар зябко куталась в шаль, но улыбалась.
Жорж Якулов, как молодой карабахский конёк, громко ржал от радости. Хозяйка дома шептала на ухо Екатерине Выставкиной, подмигивая в сторону предводителя Бурлюков:
— Всё-таки в нём что-то есть.
Рубанович теребил свои усики и утешал Шершеневича, подавленного чужим успехом.
И только один «Муравьиный спирт» угрюмо молчал, и щурился.
Зато неутомимый Мандельштам жал ручки дамам, то одной, то другой, прикладывался мокрыми губами, под нависшими седыми усами, и, многозначительно выпив красного вина из бокала Нины Заречной, стал в позу и, неожиданно для всех, по собственному почину, начал читать, шепелявя, но не без волнения в голосе:
Все сразу захлопали в ладоши, зашумели, заговорили.
Броня Рунт чокнулась с Златоустом, и так в упор и спросила:
— Это что ж? Автобиография?
Маяковский не удержался, и буркнул:
— Дело ясное, Мандельштам требует благодарности за прошлое!
Старый защитник и не пробовал защищаться.
Воспользовавшись минутной паузой, он явно шел на реванш.
— Вот вы, господа поэты, писатели, мастера слова, знатоки литературы, скажите мне, сиволапому, а чьи ж, это собственно говоря, стихи?
Эффект был полный.
Знаменитый адвокат крякнул, грузно опустился на диван, и, торжественно обведя глазами не так уж чтоб очень, но всё же смущённую аудиторию, произнёс с несколько наигранной простотой:
— Аполлона Майкова, только и всего.
Маяковский, конечно, сказал, что ему на Майкова в высокой степени наплевать.
Имажинисты прибавили, что это не поэзия, а лимонад.
И только один Ходасевич не выдержал, и впервые за весь вечер разжав зубы, не сказал, а отрезал:
— С ослами спорить не стану, а скажу только одно: это и есть настоящая поэзия, и через пятьдесят лет ослы прозреют и поймут.
Толчок был дан и шлюзы открылись.
Опять хлопали пробки, опять Бронислава Матвеевна протягивала, обращаясь то к одному, то к другому, свой опустошенный бокал и томно и в который раз повторяла одну и ту же ставшую сакраментальной строфу Пушкина:
В ответ на что все чокались и хором отвечали:
До поздней ночи, до слабого утреннего рассвета кричали, шумели, спорили, превозносили Блока, развенчивали, защищали Брюсова, читали стихи Анны Ахматовой, Кузмина, Гумилёва, говорили о «Железном перстне» Сергея Кречетова, глумились над Майковым, Меем, Апухтиным, Полонским.
Маяковский рычал, угрожал, что с понедельника начнёт новую жизнь и напишет такую поэму, что мир содрогнётся.
Ходасевич предлагал содрогнуться всем скопом и немедленно, лишь бы не томиться и не ждать.
Анна Мар поджимала свои тонкие губы и пыталась слабо улыбаться.
Рубанович снова теребил усики и вежливо, но настойчиво доказывал, что первым поэтом он считает Сергея Клычкова, и грозился продекламировать всего его наизусть.
А в кабаках и ресторанах все чаще и чаще звенел, замирая, и снова звенел надрывный, навязчивый мотив танго.
Стремглав летели голубки и тройки, позвякивая бубенцами.
Расцвела и осыпалась сирень, приученная к позднему цветению.
Дворники, в белых холщёвых фартуках, делали весну, за маем июнь, — Перловка, Малаховка, Удельная, Томилино, — в сосновый лес, в рощи еловые, на зелёные лужайки, на речные берега, на ладно срубленные дачи, на отдых, на покой, на лень великую…
И так как поздно мелют мельницы богов, и неизвестно будущее, то кто мог знать, предчувствовать, предвидеть, что «вшиско скончица дзвоном», как писал Мицкевич в «Пане Тадеуше» и что, жалобно прозвучав в последний раз, растает в нестеровских сумерках печальный звон?